– Что, чадушко? Допрыгался? Ну, разевай рот?
Смотрит и – «на челе его высоком не отразилось ничего». Мать стоит, ждет приговора, ни жива ни мертва. У меня сердце – будто упало куда-то глубоко, в желудок, что ли. Строю кривую улыбку, вопрошаю:
– Дифтерит? Отвечает:
– Да, поцарапано!.. И хохочет:
– Что, черт? Околевать-то, видно, не хочется? Небось! Здоров, буйвол, сразу не помрешь!
И – сейчас же к матери:
– Вы, Елизавета Ивановна, голубушка, за птенца своего трехаршинного не тревожьтесь. Конечно, дифтерит – не шутка, но мы теперь его, как насморк, лечим. Конечно, Сашка пасть свою запустил, но плюньте вы в глаза тому врачу, который, в условиях городской буржуазной обстановки, не умеет дифтерита вылечить и больному умереть допускает.
Мать ожила, расцвела, а Остроумов уехал, посоветовав мне на прощанье:
– Читай, брат, Базарова – против смертных мыслей хорошо помогает. И не бойся. Хуже смерти ничего не будет – только лопух из тебя вырастет! Ха-ха-ха! Наплевать!
Нахохотал, нагрохотал, наострил, развеселил меня, мать, отца, поднял настроение в доме и – исчез. И так, затем, каждый день. А впоследствии признавался, что случай мой был отчаянный (по тогдашним медицинским средствам: сыворотки-то и прививок ведь еще не было!), и он почти не имел надежды поставить меня на ноги… Есть у меня старый очерк «Как умирают москвичи», который когда-то очень нравился Антону Чехову. Он написан, хотя и в тонах шаржа, но почти фотографически с нескольких известных врачей восьмидесятной Москвы, в том числе веселый профессор Доброзраков – с Остроумова.
Ваня Чупров был юноша серьезный, почти суровый, на редкость вдумчивого отношения к себе, характера крепкого, ума пытливого. Медик по образованию, уже на четвертом курсе, он болел сознательно, умирал гневно, но бесстрашно. Трудно врачу с таким больным, который сам себя наизусть знает и, кроме строгой правды, ничего не требует, а между тем правда-то, как Лука говорит, обух для него. Стало быть, надо было и правду сказать, и надеждою ее обезвредить. И вот Остроумов набрасывается на Ваню с самой слабой стороны его характера – в его научном самолюбии: как же, мол, вы, образцовый студент, занимающийся, талантливый медик, уже работавший в клиниках, прозевали в самом себе воспаление легких? Ведь это же – черт знает что!
Это – невежество! – и пошел, и пошел. Ваня растерявшийся, сконфуженный, объясняет, что он подозревал, но сомневался.
– А по каким таким данным вы изволили сомневаться? Ваня излагал свои наблюдения. Остроумов как бы поддается:
– Да?.. В самом деле?.. Вот как?.. Гм… да, не может быть?., странно!..
И вот – безнадежно чахоточный медик, вполне уверенный, что он уже живой покойник, ушел от Остроумова с воскресшею мечтою о жизни: все данные за туберкулез, но, может быть, и в самом деле, какой-то другой процесс? Вон ведь, в конце-то концов, и сам Остроумов усомнился! А Остроумов при первой же встрече с Александром Ивановичем Чупровым объясняет ему:
– Нагнал я Ваньке холода… Теперь небось будет следить за собою, минутки не упустит!..
И, действительно, остальная недолгая жизнь Вани превратилась всецело в клиническое наблюдение им своей болезни: в одном теле жили как бы два человека – больной, цепко схватившийся за жизнь, и внимательнейший врач-оптимист. Спасти Ваню было невозможно, но Остроумов выиграл для него несколько месяцев жизни – притом сознательной, деятельной, с борьбою, без обычного самоубийственного отчаяния. На еженедельные визиты свои к Остроумову Ваня являлся с подробными и аккуратными, истинно ординаторскими отчетами о болезни своей, и Остроумов серьезно и внимательно слушал, спорил, поправлял… Так – шахматный игрок наблюдает партию слабого ученика, хотя и знает уже, что игра его давным-давно и безнадежно проиграна, – мат через столько-то ходов!
Однажды я провожал Ваню к Остроумову. Было ему очень уж нехорошо: лихорадка с высокими температурами быстро пожирала его. Ехал он Москвою мрачнее тучи. Выходит от Остроумова веселый, смеется. Улыбка, вообще, была не частым гостем на его серьезном лице, а уж в особенности теперь, в тяжком градусе скоротечной чахотки.
– Что он тебе сказал?
– Черт его возьми, рассмешил! Я ему говорю, что температура не хочет падать, лихорадка никаким средствам не поддается. Он задумался – знаешь его манеру этак, быком, уставиться – долго думал. Потом кладет палец в нос и говорит: