25 декабря 1812 года правительством был издан манифест об окончательном изгнании французов из России. 19 марта 1814 года Париж сдался на милость русского войска. Война стремительно шла к завершению. Радостно-возбужденные освободители Европы начали возвращаться домой. И все вернулось на круги своя. Крепостной, бок о бок сражавшийся против общего врага вместе со своим хозяином, оказался на той же последней ступеньке общественной лестницы. А бывший его однополчанин по праву наследственного душевладения вернулся к беззаботной жизни, жизни за счет труда бывшего товарища по оружию. Это положение было противоестественно. Недовольство, разочарование охватывало русское общество сверху донизу. Возмущение выражали не одни крестьяне. Мыслящее русское дворянство только благодаря войне увидело воочию своих вечных кормильцев, восхищалось их мужеством, смелостью, достоинством. Не обошлось и без курьезов. Княгиня Голицына появилась на бале в Дворянском собрании в народном костюме — сарафане и кокошнике, оплетенном лаврами. П. Вяземский в «Старой записной книжке» объясняет это тем, что события 1812 года «расшевелили патриотическую струну княгини». Откликнулась на животрепещущие события и Академия художеств: темой для картины на звание академика было задано «Благословение на ополчение 1812 года», а 11 января 1813 года Совет задал пенсионерам исторического класса такую тему: «Изобразить великодушие русских воинов, уступающих свою кашицу претерпевшим от голоду пленным французам».
Позднее декабрист А. Бестужев напишет из Петропавловской крепости царю Николаю: «Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые ощутил свою силу, тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России». Вяземский в той же «Записной книжке» рассказывает об утраченном «прекрасном четверостишии» поэта Батюшкова. Вот как излагает Вяземский содержание тех строк: обращаясь к царю, Батюшков надеялся, что «после окончания славной войны, освободившей Европу, призван он провидением своим довершить славу свою и обессмертить свое царствование освобождением русского народа».
Все эти события и слухи, разговоры и умонастроения производили на Венецианова большое впечатление. Он внес свою, пусть небольшую, лепту в дело победы. Он не переоценивал своего вклада. Скорее, напротив. Он больше никогда не возвратится к жанру сатиры. Это означает, что он не только не был удовлетворен своими сатирами. Он почувствовал, что жанр порицания, отрицания, беспощадного обличения — это не его область искусства. На него оказывали сильное воздействие настойчивые разговоры о чудовищной несправедливости по отношению к вчерашним героям-крестьянам, которые в солдатских шинелях только что были кумирами восхищенной Европы, а теперь снова очутились в сословии, которое барами без эпитета «подлое» и не называлось. Он вспоминал крестьянские лица и фигуры в карикатурах Теребенева, этих «Русских Сцевол», «Русских Курциев», этих героических Василис, своим героизмом, мужеством заставлявших врага искать спасения в бегстве. Сперва возникло любопытство: каковы они? Со временем любопытство перешло в глубокий интерес к душевному миру простолюдинов, спасших от наполеоновской тирании не только одну Россию, но и Испанию, Италию, наконец, саму Францию. Этот жадный интерес к своему собственному народу владел в те годы многими думающими русскими людьми.
Первые послевоенные годы Венецианов не слишком много, скорее даже мало работает. Война в жизни многих русских стала вехой, определенным рубежом, водоразделом. Подводились итоги прожитому, строились прожекты — как жить дальше. Венецианов перебирал в памяти сделанное. Теперь уже пришла пора сказать с достаточной определенностью — портреты были для него главным. За портретами вставали в памяти люди — Бибиков, Головачевский, Фонвизин. Помнится, последний портрет он писал 3 июня, в самый канун войны. Через несколько дней юноша Фонвизин надел тогда мундир и отправился на театр военных действий. Вернулся он героем. Пройдет еще несколько лет, и он снова станет героем, героем-декабристом, осужденным по тяжкому четвертому разряду как виновный «в умысле на цареубийство». Венецианов во время работы над портретом Фонвизина его будущих подвигов, естественно, не мог знать. Он просто хотел соблюсти собственное обыкновение — писать тех людей, к которым чувствовал сердечное уважение. Ему хотелось, чтобы изображенные им люди давали пример другим. Иными словами — он интуитивно стремился к тому, что в наши времена выражается словосочетанием «положительный образ». Действительно, глядя в полное достоинства лицо Головачевского, в дышащие чистотой лица Бибикова или Фонвизина, мы доверяем той возвышенной тональности, с которой художник их изображает. И не зря: если Головачевский оправдал эту героизацию всей прежней своей жизнью, то молодые воины Бибиков и Фонвизин — грядущими подвигами, будущей жизнью. Таким молодым людям Россия могла вверить свою судьбу. В первые послевоенные годы изменилось в обществе отношение к человеку, постепенно становилось иным и отношение художников к своим моделям. Искусство хотело утверждать человеческое достоинство, прокламировать ценность личности, невзирая на ее социальное положение, измеряя ее значительность не числом десятин, не высотою ступени иерархической лестницы, а собственными качествами. Венецианов фонвизинским портретом ответил на эти еще не облеченные никем в слова, но уловленные его душой веяния времени.