На балу Алексей Толстой встретил незнакомку, у которой было сочное контральто, интригующая манера разговаривать, пышные волосы и прекрасная фигура. Она отказалась снять маску, но взяла его визитную карточку, обещав дать знать о себе.
Возвратись домой, Алексей Константинович по укоренившейся у него привычке работать ночью пытался сесть за стол и продолжать давно уже начатый роман или править стихи, но никак не мог сосредоточиться, все ходил из угла в угол по кабинету и думал о незнакомке. Устав ходить, он ложился на диван и продолжал грезить. Нет, далеко не юношеское трепетное чувство влекло его к маске... Ему, избалованному женской лаской, показалось, что с первых же слов они с этой женщиной могут говорить свободно, она поймет все, что бы он ни сказал, и ей это будет интересно не потому, что он, Алексей Толстой, старается говорить интересно, а потому, что она умница и всей манерой своей печально смотреть, улыбаться, говорить, слушать делает его не раскованным по-светски, а вдохновенным по-человечески. Это вместе с чувственностью, которую она не могла не пробудить, волновало его глубоко, обещая не просто удовольствие...
Может быть, той же ночью он нашел для описания своего зарождающегося чувства слова стихотворения, которое отныне будет всегда вдохновлять композиторов и влюбленных.
- На этот раз вы от меня не ускользнете! - сказал Алексей Толстой через несколько дней, входя в гостиную Софьи Андреевны Миллер. Она решила продолжить бальное знакомство и прислала ему приглашение.
Теперь он мог увидеть ее лицо. Софья Андреевна не была хорошенькой и с первого взгляда могла привлечь внимание разве что в маске. Высокая, стройная, с тонкой талией, с густыми пепельными волосами, белозубая, она была очень женственна, но лицо ее портили высокий лоб, широкие скулы, нечеткие очертания носа, волевой подбородок. Однако, приглядевшись, мужчины любовались полными свежими губами и узкими серыми глазами, светившимися умом.
Иван Сергеевич Тургенев рассказывал о ней в семье Льва Толстого и уверял, что был будто с Алексеем Константиновичем на маскараде и что они вместе познакомились с «грациозной и интересной маской, которая с ними умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она сняла маску, но она открылась им лишь через несколько дней, пригласив их к себе».
- Что же я тогда увидел? - говорил Тургенев. - Лицо чухонского солдата в юбке.
«Я встречал впоследствии графиню Софью Андреевну, вдову А.К. Толстого, - добавляет слышавший этот рассказ С.Л. Толстой, - она вовсе не была безобразна, и, кроме того, она была, несомненно, умной женщиной».
Рассказ о том, что Тургенев был вместе с Толстым на памятном бале-маскараде, вызывает сомнение. Скорее всего Тургенева с Софьей Андреевной немного позже познакомил сам Алексей Толстой, и этому сопутствовало какое-то весьма неловкое обстоятельство, которое оставило у Ивана Сергеевича неприятный осадок, заставлявший его за глаза злословить, а в письмах к Софье Андреевне оправдываться...
Мнения современников о Софье Андреевне были самыми противоречивыми. Начать с того, что тот же Тургенев всегда посылал ей одной из первых свои новые произведения и с нетерпением ждал ее суда. Шаржированное описание ее внешности много лет спустя могло быть следствием уязвленного самолюбия. Он, как и Алексей Толстой, был под обаянием этой женщины, но отношения их остаются непроясненными.
- На этот раз вы от меня не ускользнете! - повторял Алексей Толстой, вновь услышавший ее необыкновенный вибрирующий голос, о котором говорили, что он запоминается навсегда. И еще говорили о ней как о милой, очень развитой, очень начитанной женщине, отличавшейся некоторым самомнением, которое, однако, имело столько оправданий, что охотно прощалось ей.
Она любила серьезную музыку. «Пела Софья Андреевна действительно как ангел, - вспоминала одна из ее современниц, - и я понимаю, что, прослушав ее несколько вечеров сряду, можно было без ума влюбиться в нее и не только графскую, а царскую корону надеть на бойкую головку».
Нет, женщина, прекрасно разбиравшаяся в литературе, способная взять в руки томик Гоголя и с листа безупречно переводить труднейшие места на французский, знавшая, по одним сведениям, четырнадцать, а по другим - шестнадцать языков, включая санскрит, не могла не произвести глубокого впечатления на графа, знания которого были необыкновенно широки и глубоки.
О чем они говорили в эту свою встречу, остается только догадываться, но теперь не проходило и дня, чтобы они не встречались, не писали друг другу писем, касаясь главным образом литературы, искусства, философии, мистики.
Софья Андреевна, урожденная Бахметева, была женой конногвардейца, ротмистра Льва Федоровича Миллера. Этого обладателя роскошных пшеничных усов и заурядной внешности Толстой встречал в музыкальных салонах. Теперь он знал, что Софья Андреевна не живет с мужем, но остерегался спрашивать, что привело их к разрыву. Он принимал эту женщину с веселой речью и грустными глазами такой, какая она была, дорожил каждой минутой близости с ней, а сблизились они очень быстро, потому что того хотела Софья Андреевна. Он был из тех сильных, но неуверенных в себе мужчин, которых умные женщины выбирают сами, оставляя их в неведении об этом выборе, не давая неуверенности и сомнениям одержать верх над первым порывом.
Очень скоро она нанесла ему ответный визит, и уже 15 января Толстой посылает Софье Андреевне стихи:
Но к поэтическому признанию в любви он добавляет: «Это только затем, чтобы напомнить Вам греческий стиль, к которому Вы питаете привязанность. Впрочем, то, что я Вам говорю в стихах, я мог бы повторить Вам и в прозе, так как это чистая правда».
Он читал ей у себя «Ямбы» и отрывки из поэмы «Гермес» Анри Шенье, идиллии и элегии, проникнутые духом классики, и теперь посылал Софье Андреевне томик его стихов, редчайшее издание, составленное поэтом Латушем в 1819 году и дорогое тем, что досталось по наследству от Алексея Перовского. Толстого привлекала и сама личность полугрека-полуфранцуза Шенье, который весь был в свободолюбивых идеях XVIII века, но не принял якобинского террора, заявив открыто: «Хорошо, честно, сладостно ради строгих истин подвергаться ненависти бесстыжих деспотов, тиранизирующих свободу во имя самой свободы» и кончив жизнь в тридцать два года под ножом гильотины за два дня до падения Робеспьера. Противоречия французской революции заставляли Толстого упорно размышлять о судьбе художников в эпохи политических сдвигов. Ведь у Шенье, как и у Толстого, был «луч света впереди». Неосуществленность собственных намерений беспокоила Толстого всякий раз при воспоминании о том, как Шенье, поднявшись на эшафот, ударил себя по лбу и сказал: «А все-таки у меня там кое-что было!»