Но вот и монастырь. Толстой не был на Ближнем Востоке, но в его памяти возник Успенский скит, Иосафатова долина и Чуфут-Кале.
И далее все так, как гласит древняя история - запрет наставника брать в руки перо, страдания «онемевшего певца», просьба одного из черноризцев сочинить погребальную песню и бунт поэта.
Рождается тропарь, следует наказание (несколько смягченное в торжественном сочинении Толстого) - Иоанн выметает «грязь и сор». Наставнику является видение: сама дева пресвятая корит его:
Торжество искусства над гонениями, невежеством, изуверством звучит в финале поэмы. Родился новый гимн свободе и творчеству.
Воскресло ли? Нет, он почувствовал это вскоре после того, как из Погорелец отослал «Иоанна Дамаскина» Ивану Аксакову, редактору журнала «Русская беседа», и еще один список - императрице, которой ранее читал зарождавшиеся главы поэмы. На всякий случай он просит Ивана Сергеевича предупредить об этом цензора Крузе, чтобы укрепить его гражданскую доблесть высочайшим одобрением. И еще требовал, чтобы Аксаков прислал ему первый номер славянофильского еженедельника «Парус».
Он не знал еще, что в Петербурге «коснения плеснь» стала разрастаться с новой силой. Вскоре либеральный цензор Крузе был уволен за «послабления печати». Толстой надеялся, что «обскурантизм будет не вечный», и добавлял: «А все-таки грустно». Узнав, что литераторы собирают по подписке деньги для Крузе, а III Отделение этому препятствует, он назло просил брата Николая Михайловича Жемчужникова внести его имя в подписной лист и послал сто рублей.
Ох уж это III Отделение Собственной Его Величества Канцелярии! Во времена Бенкендорфа и Орлова всеми делами ворочал Дубельт. Он и метил на место шефа жандармов, но его, знавшего подноготную всех, боялись и при новом царе лишь вознаградили материально, а во главе сыска поставили князя В. А. Долгорукова, дав ему в помощники А. Е. Тимашева, назначенного начальником штаба корпуса жандармов и управляющим III Отделением.
Василий Андреевич Долгоруков был одновременно и туп и хитер. Приспосабливаясь к «новым веяниям», он как-то сказал:
- Надо признаться, что мы быстро идем вперед; прогресс у нас сильно развивается; администрация делается совершенно элегантною. Вчера, например, на придворном бале в числе самых ловких танцоров можно было любоваться начальником тайной полиции Тимашевым и обер-полицмейстером Шуваловым. Я радовался, видя, что полиция сделалась элегантною.
Он панически боялся освобождения крестьян и в докладах старался запугать императора. Литературу и журналистику ненавидел. Тимашев тоже запугивал царя революцией и жалел, что Россия больше не будет управляться «по прекрасной николаевской системе», как он выразился однажды.
К новому, 1859 году Алексей Толстой получил первый номер «Паруса» и прочел во вступительной статье Аксакова: «Неужели еще не пришла пора быть искренним и правдивым? Неужели мы не избавились от печальной необходимости лгать и безмолвствовать?.. Разве не выгоднее для Правительства знать искреннее слово каждого и его отношение к себе? Гласность лучше всякой полиции, составляющей обыкновенно ошибочные и бестолковые донесения, объяснит Правительству и настоящее положение дел, и его отношения к обществу, и в чем заключаются недостатки его распоряжений, и что предстоит ему совершить или исправить...»
Толстой знал, чем это может кончиться, и боялся, как бы первый номер «Паруса» не стал последним. Он оказался почти прав - издание дожило до второго номера.
Аксакова вызвали в III Отделение и едва не выслали в Вятку.
В тот же день Тимашев рассказывал:
- Знаете ли вы, какую штуку мне Аксаков отпустил сегодня утром? Я ему говорю: вы, Иван Сергеевич, может быть, возненавидите меня хуже Дубельта, а он мне в ответ: да, вы, Александр Егорович, во сто раз хуже Дубельта; его можно было купить, а вас не купишь!
И довольно ухмылялся: рад был, что хоть вором не считают.
Шпионы Тимашева донесли, что и в первом номере славянофильской «Русской беседы» появится предосудительное сочинение графа Толстого «Иоанн Дамаскин», не прошедшее духовной цензуры. Доложено было Долгорукову, и номер остановили. Редактор журнала Иван Аксаков тотчас послал корректурные листы министру народного просвещения Евграфу Петровичу Ковалевскому. Тот был человек ловкий, всем старался угодить, да и знал, что императрица уже познакомилась с «Иоанном Дамаскиным». Это укрепило в нем «гражданское мужество», и он приказал цензуре немедленно разрешить публикацию. Долгоруков рассвирепел и при встрече сказал Ковалевскому:
- Как же вы разрешили выпуск, не предуведомив меня?
- А разве вы первый министр, чтобы я обязан был просить вашего дозволения? - спросил, в свою очередь, Ковалевский.
Такие слухи ходили в обществе. Но в деле, заведенном на «Иоанна Дамаскина» в III Отделении, можно прочесть иное. Оказывается, оно было доложено царю, и тот лично поручил обратить со стороны цензуры особое внимание на поэму. Ковалевский почти немедленно рапортовал царю, что «противного правилам цензуры» в ней ничего нет. «Если в нем («Иоанне Дамаскине». - Д. Ж.) и можно заметить несколько стихов, которые, будучи вырваны отдельно, могли бы возбудить некоторое сомнение, то общий смысл, направление и самое исполнение этого поэтического сочинения, проникнутого духом христианства первобытного времени, уничтожают всякое сомнение».
Это было начало цензурных мытарств Алексея Толстого. Но он еще отомстит жандармам, «увековечив» их имена в своих сатирах. В нем росло раздражение против двора. И с царем при внешнем расположении друг к другу отношения не складывались. Государь не имеет твердых убеждений. Всего пугается, никому не верит.
В 1857 году он говорил Толстому об освобождении крестьян:
- В шесть месяцев все будет кончено и пойдет прекрасно!
Но дело двигалось медленно. Александр хотел, чтобы печать прославляла его как либерального правителя, и... боялся гласности. Хотел быть Петром Первым, великим реформатором, а людей подбирать не умел. С умными людьми ему было неловко.
Толстой вспоминал о дежурствах во дворце. Царь обычно вставал в восемь, одевался и совершал прогулку вокруг Зимнего, а если двор был в Царском Селе, у пруда. После чая император обычно подписывал бумаги. Подмахивал, не читая их никогда, и подсунуть ему можно было что угодно. По четвергам ездил на заседания совета министров, а в прочие дни любил посещать разводы караулов... Что еще? Визиты. Снова подписывание бумаг. В половине пятого обед с императрицей и спать до семи вечера. Вечером карты. Либо рисует формы мундиров и киверов. Иногда, театр. Императрица ложится почивать в одиннадцать, а у царя свечи горят до двух. Но он не у себя... Свидания, наверно. В час возвращается, подпишет еще кучу бумаг и спать...
Алексей Константинович решил твердо - он попросит увольнения. Он задыхается при дворе.
В дневнике И. А. Шляпкина есть запись, сделанная в год смерти Толстого: «21 октября 1875 я был у Н. С. (Лескова. - Д. Ж.). Рассказывал о гр. А. К. Толстом. Веселый был человек... В «Иоанне Дамаскине» поэт изобразил себя... Н. С. читал «Сон Попова», автограф которого сохраняется у Маркевича».