Выбрать главу

Но вот и монастырь. Толстой не был на Ближнем Востоке, но в его памяти возник Успенский скит, Иосафатова долина и Чуфут-Кале.

...И видны странника очамВ утесах рытые пещеры.Сюда со всех концов земли,Бежав мирского треволненья,Отцы святые притеклиИскать покоя и спасенья.С краев до высохшего дна,Где спуск крутой ведет в долину,Руками их возведенаИз камней крепкая стена,Отпор степному сарацину.В стене ворота. Тесный входНад ними башня стережет.Тропинка вьется над оврагом...

И далее все так, как гласит древняя история - запрет наставника брать в руки перо, страдания «онемевшего певца», просьба одного из черноризцев сочинить погребальную песню и бунт поэта.

Над вольной мыслью богу неугодныНасилие и гнет:Она, в душе рожденная свободно,В оковах не умрет!

Рождается тропарь, следует наказание (несколько смягченное в торжественном сочинении Толстого) - Иоанн выметает «грязь и сор». Наставнику является видение: сама дева пресвятая корит его:

...Почто ж певца живую речьСковал ты заповедью трудной?Оставь глаголу его течьРекой певучей неоскудно!

Торжество искусства над гонениями, невежеством, изуверством звучит в финале поэмы. Родился новый гимн свободе и творчеству.

Воспой же, страдалец, воскресную песнь!Возрадуйся жизнию новой!Исчезла коснения долгая плеснь,Воскресло свободное слово!

Воскресло ли? Нет, он почувствовал это вскоре после того, как из Погорелец отослал «Иоанна Дамаскина» Ивану Аксакову, редактору журнала «Русская беседа», и еще один список - императрице, которой ранее читал зарождавшиеся главы поэмы. На всякий случай он просит Ивана Сергеевича предупредить об этом цензора Крузе, чтобы укрепить его гражданскую доблесть высочайшим одобрением. И еще требовал, чтобы Аксаков прислал ему первый номер славянофильского еженедельника «Парус».

Он не знал еще, что в Петербурге «коснения плеснь» стала разрастаться с новой силой. Вскоре либеральный цензор Крузе был уволен за «послабления печати». Толстой надеялся, что «обскурантизм будет не вечный», и добавлял: «А все-таки грустно». Узнав, что литераторы собирают по подписке деньги для Крузе, а III Отделение этому препятствует, он назло просил брата Николая Михайловича Жемчужникова внести его имя в подписной лист и послал сто рублей.

Ох уж это III Отделение Собственной Его Величества Канцелярии! Во времена Бенкендорфа и Орлова всеми делами ворочал Дубельт. Он и метил на место шефа жандармов, но его, знавшего подноготную всех, боялись и при новом царе лишь вознаградили материально, а во главе сыска поставили князя В. А. Долгорукова, дав ему в помощники А. Е. Тимашева, назначенного начальником штаба корпуса жандармов и управляющим III Отделением.

Василий Андреевич Долгоруков был одновременно и туп и хитер. Приспосабливаясь к «новым веяниям», он как-то сказал:

- Надо признаться, что мы быстро идем вперед; прогресс у нас сильно развивается; администрация делается совершенно элегантною. Вчера, например, на придворном бале в числе самых ловких танцоров можно было любоваться начальником тайной полиции Тимашевым и обер-полицмейстером Шуваловым. Я радовался, видя, что полиция сделалась элегантною.

Он панически боялся освобождения крестьян и в докладах старался запугать императора. Литературу и журналистику ненавидел. Тимашев тоже запугивал царя революцией и жалел, что Россия больше не будет управляться «по прекрасной николаевской системе», как он выразился однажды.

К новому, 1859 году Алексей Толстой получил первый номер «Паруса» и прочел во вступительной статье Аксакова: «Неужели еще не пришла пора быть искренним и правдивым? Неужели мы не избавились от печальной необходимости лгать и безмолвствовать?.. Разве не выгоднее для Правительства знать искреннее слово каждого и его отношение к себе? Гласность лучше всякой полиции, составляющей обыкновенно ошибочные и бестолковые донесения, объяснит Правительству и настоящее положение дел, и его отношения к обществу, и в чем заключаются недостатки его распоряжений, и что предстоит ему совершить или исправить...»

Толстой знал, чем это может кончиться, и боялся, как бы первый номер «Паруса» не стал последним. Он оказался почти прав - издание дожило до второго номера.

Аксакова вызвали в III Отделение и едва не выслали в Вятку.

В тот же день Тимашев рассказывал:

- Знаете ли вы, какую штуку мне Аксаков отпустил сегодня утром? Я ему говорю: вы, Иван Сергеевич, может быть, возненавидите меня хуже Дубельта, а он мне в ответ: да, вы, Александр Егорович, во сто раз хуже Дубельта; его можно было купить, а вас не купишь!

И довольно ухмылялся: рад был, что хоть вором не считают.

Шпионы Тимашева донесли, что и в первом номере славянофильской «Русской беседы» появится предосудительное сочинение графа Толстого «Иоанн Дамаскин», не прошедшее духовной цензуры. Доложено было Долгорукову, и номер остановили. Редактор журнала Иван Аксаков тотчас послал корректурные листы министру народного просвещения Евграфу Петровичу Ковалевскому. Тот был человек ловкий, всем старался угодить, да и знал, что императрица уже познакомилась с «Иоанном Дамаскиным». Это укрепило в нем «гражданское мужество», и он приказал цензуре немедленно разрешить публикацию. Долгоруков рассвирепел и при встрече сказал Ковалевскому:

- Как же вы разрешили выпуск, не предуведомив меня?

- А разве вы первый министр, чтобы я обязан был просить вашего дозволения? - спросил, в свою очередь, Ковалевский.

Такие слухи ходили в обществе. Но в деле, заведенном на «Иоанна Дамаскина» в III Отделении, можно прочесть иное. Оказывается, оно было доложено царю, и тот лично поручил обратить со стороны цензуры особое внимание на поэму. Ковалевский почти немедленно рапортовал царю, что «противного правилам цензуры» в ней ничего нет. «Если в нем («Иоанне Дамаскине». - Д. Ж.) и можно заметить несколько стихов, которые, будучи вырваны отдельно, могли бы возбудить некоторое сомнение, то общий смысл, направление и самое исполнение этого поэтического сочинения, проникнутого духом христианства первобытного времени, уничтожают всякое сомнение».

Это было начало цензурных мытарств Алексея Толстого. Но он еще отомстит жандармам, «увековечив» их имена в своих сатирах. В нем росло раздражение против двора. И с царем при внешнем расположении друг к другу отношения не складывались. Государь не имеет твердых убеждений. Всего пугается, никому не верит.

В 1857 году он говорил Толстому об освобождении крестьян:

- В шесть месяцев все будет кончено и пойдет прекрасно!

Но дело двигалось медленно. Александр хотел, чтобы печать прославляла его как либерального правителя, и... боялся гласности. Хотел быть Петром Первым, великим реформатором, а людей подбирать не умел. С умными людьми ему было неловко.

Толстой вспоминал о дежурствах во дворце. Царь обычно вставал в восемь, одевался и совершал прогулку вокруг Зимнего, а если двор был в Царском Селе, у пруда. После чая император обычно подписывал бумаги. Подмахивал, не читая их никогда, и подсунуть ему можно было что угодно. По четвергам ездил на заседания совета министров, а в прочие дни любил посещать разводы караулов... Что еще? Визиты. Снова подписывание бумаг. В половине пятого обед с императрицей и спать до семи вечера. Вечером карты. Либо рисует формы мундиров и киверов. Иногда, театр. Императрица ложится почивать в одиннадцать, а у царя свечи горят до двух. Но он не у себя... Свидания, наверно. В час возвращается, подпишет еще кучу бумаг и спать...

Алексей Константинович решил твердо - он попросит увольнения. Он задыхается при дворе.

В дневнике И. А. Шляпкина есть запись, сделанная в год смерти Толстого: «21 октября 1875 я был у Н. С. (Лескова. - Д. Ж.). Рассказывал о гр. А. К. Толстом. Веселый был человек... В «Иоанне Дамаскине» поэт изобразил себя... Н. С. читал «Сон Попова», автограф которого сохраняется у Маркевича».