Алексей Варламов
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ
Издание второе
Автор приносит сердечную благодарность заведующей музеем А. М. Горького в Москве Светлане Михайловне Дёмкиной и старшему научному сотруднику Марине Владимировне Шиловой за любезно предоставленные фотографии из архива музея, а также выражает искреннюю признательность сотрудникам филологического факультета и научной библиотеки МГУ имени М. В. Ломоносова за большую моральную поддержку, оказанную в период работы над книгой.
© Варламов А. Н., 2008
© Курбатов В. Я., вступительная статья, 2008
© Издательство АО «Молодая гвардия»,
художественное оформление, 2008
АКРОБАТ НА ГОРОШИНЕ,
ИЛИ ПОСЛЕДНИЙ ТОЛСТОЙ
Если подумать, всякое прилагательное и всякое определение, каким мы чествуем человека, — это только вариант его имени, попытка позвать его, выделить из толпы, классифицировать, найти ему единственное место в своем миропорядке. Мы зовем человека умным, глупым, блестящим, несчастным, лжецом, правдолюбцем, приспособленцем и тем строим свое внутреннее государство, распределяем «портфели» в своем «правительстве». А если так, то самым трудным, самым хлопотным, беспокойным, ускользающим человеком в рвущейся, навсегда отменяющей высшие сословия русской истории был граф Алексей Николаевич Толстой. Последний, кто носил этот титул, не снимая его даже на ночь и чувствуя его сквозь все перины, булыжники, границы, опасности и отрицания. И, наверное, потому его нельзя было огородить определениями. Он легко носил их все, и в самые трудные дни был театр, представление, праздник.
Он был (и не только в этой книге) — «лихоумец, восхитительный циник, очаровательный негодяй, ловкий рвач, щедрый мот, мажорный сангвиник, ненадежный друг, маленький лорд Фаунтлерой, герой капиталистического труда». И он же был «отличный рассказчик, веселый собеседник, великий писатель, академик, депутат Верховного Совета, трижды лауреат Сталинской премии, знавший всё русское, как не многие».
Немудрено, что человек, надумавший написать о нем книгу, рискует оказаться в десяти ловушках сразу и в конце концов потерять своего героя за карнавалом масок. Временами кажется, что граф провоцировал своих биографов и они легко «покупались» на его дневной маскарадный образ, что заметно даже по лучшим его «житиям», написанным блестящими перьями И. Бунина, Р. Гуля, Ф. Степуна. А уж у тех, кто рангом пониже, он и вовсе теряется в лукулловых пирах, чужеземных машинах, роскошных гардеробах и фамильных портретах, которые он сам весело зовет купленными на барахолке. Он как будто каждого вовлекает в игру и заставляет пожить на своем острове Кифера, где никогда не заходит солнце.
И, кажется, только Бунин отметит, что после всех пиров, кутежей, проигрышей он обмотает голову полотенцем — и за стол! За работу — во всяком состоянии. Только — кто это видел, кроме самых близких. И казалось, что все у него делается играючи, без труда, его веселым талантливым «брюхом». Но и «брюхо», конечно, было. Кто только не корил «маленького» Толстого недостатком образования, и тем не менее, чего он ни коснись, все делалось живым, словно вырывалось само собой, как его любимый Буратино из-под руки папы Карло. И он это так живым и оставлял — с длинным носом, со всем сором и случайностью, во всей свежести первого дыхания, так что высокие стилисты всегда немного морщились и затруднялись в словах. И спасались в противоречивых парах, как Георгий Адамович, который говорил о «бессознательности» дара Толстого, дивясь «размашистой неряшливости» и «блестящей растрепанности» его письма. И это всегда и естественно связывалось и с самим порядком (или беспорядком) нравственной жизни Толстого. Так что нравственно безупречный И. А. Ильин с досадой говорил, что «с таких людей обыкновенно не взыскивают строго ни за их выверты в искусстве, ни за их зигзаги в жизни и политике. За ними как бы признается привилегия безответственности». И тут же назовет его «всадником без головы на шалом пегасе красочной фантазии».
Но про «выверты в искусстве», пожалуй, зря. Уж кто только не кипел вокруг Алексея Николаевича в России, Париже, Берлине при его-то умении все время оказываться в центре любой компании: футуристы, акмеисты, ничевоки, «ослиные хвосты» и «бубновые валеты», Сологуб и Маяковский, Бунин и Эренбург, Ахматова и Крученых, Белый и Кузмин, и кого только не сбрасывали «с парохода современности», а к нему словно ничего не приставало.
Выручали здоровая русская кровь, «брюхо» его, родной язык, который он так любил, сама стихия победной жизни, так что и противники надумают осудить за беспечность посреди горя, за сытость посреди голода, за удачливость посреди общей беды, а в конце концов махнут рукой и простят.
Алексей Варламов избирает в своей книге о нем самый верный путь — все увидеть, все понять, ни от чего не увернуться, привести все свидетельства, но не торопиться склоняться на чью-то сторону, потому что христианским опытом знает, что судить любого человека из другого времени, из далеко ушедшей жизни самонадеянно и несправедливо. Нравственный закон при всей непреложности своей дышит сотней оттенков быстротекущей истории, так что одно слово и один поступок могут по-разному быть истолкованы при деспотизме и демократии и по-разному преломиться в умах даже живущих через дорогу современников.
Варламов бережно распутывает узел за узлом, понимая страшную ответственность за судьбу своего беспокойного героя. Ведь от нашего решения часто зависит не только судьба того, о ком мы свидетельствуем, но и наша собственная судьба.
Бог знает, отчего мы так устроены, что легче и скорее принимаем на веру дурное о человеке, чем благородное и достойное. Может быть, оттого, что надеемся таким контрабандным способом провезти через духовные таможни свою нечистоту, простив себе за счет другого то, что не прощает ранящее нас сердце.
Иван Бунин своим «Третьим Толстым» почти убедил нас в поддельности толстовского графства, да и Роман Гуль подхватил. И мы весело и насмешливо повторяем этот навет, как будто, отняв его аристократизм, прибавим породы себе. Автор выслушивает все сплетни, читает воспоминания и переписку, сопоставляет слова и сроки, поднимает метрические книги и завещания, пока не доказывает с совершенной неоспоримостью подлинность графского титула Алексея Николаевича и не обнаруживает горечь и драматизм стоящей за сплетнями тайны. А заодно помогает нам догадаться также и о тайне детского одиночества «Лелечки» и «Алиханушки», как звала его любящая мать. И увидеть, как мальчик выбирается из противостояния взрослых, сделавших его человеком «вне сословия — некто, никто», чтобы потом уже ни на минуту не забывать, что (как замечательно пишет Варламов) «в России нельзя быть Толстым, не будучи графом». Сама жизнь за руку выведет, так мощно укоренен этот род в русской истории в нераздельном соединении титула и фамилии.
Кажется, нашей истории за советские годы удалось сослать «в литературу», в предание, в навсегда прошедшее все титульные фамилии, разжаловать их нынешних носителей в «граждане». И только Толстые — всё графы, касается ли это сегодняшних молодых яснополянских Толстых или уже внуков Алексея Николаевича, из которых я знавал одного — Алексея Дмитриевича. Сына младшего из толстовских детей от Натальи Васильевны Крандиевской Дмитрия — «Мими», «Митьки», который был «взращен без груди», «никогда не плакал» и был, по словам К. И. Чуковского, «типический дворянский ребенок». Очевидно, с памятью об этой типичности Алексей Николаевич нанимал для мальчика старушку, которая в середине тридцатых годов, когда страна торопилась свести последнюю церковь и последнего батюшку, читала с мальчиком Евангелие. И, видно, читала хорошо, раз сын «Мими» Алексей — хороший питерский хирург и в дедушку хороший гастроном и барин — писал в последние годы своей, к сожалению, как и у деда недолгой, жизни о христианских мотивах поэзии своего «соседа по даче» Владимира Набокова, хотя сам Набоков настойчиво аттестовал себя атеистом. Наверное, Толстым с их крепкой русской кровью было лучше знать, кто христианин, а кто нет.