Выбрать главу

16 марта 1896 года Александра Леонтьевна подала прошение «о внесении в надлежащую часть Самарской Дворянской родословной книги сына ее Алексея Толстого», но пошла на хитрость и не указала, что он граф. Прошение вернули, попросив уточнить: просто Толстых в Российской империи не было. Нельзя было быть Толстым, не будучи графом. Судьба буквально насильно приклеивала к будущему советскому классику аристократический титул, которым его впоследствии часто попрекали.

14 января 1897 года Александра Леонтьевна вторично подала прошение в депутатское собрание. На этот раз все по форме. Депутатское собрание обратилось с запросом к главе рода. Ответ Николая Александровича дышал холодом и презрением:

«Граф Н. А. Толстой письмом от 1 июля сего года уведомил г. Губернского Предводителя Дворянства, что настойчивое домогательство Тургеневой о внесении ее неизвестного ему сына в родословную его семьи вынуждает его сделать следующее заявление.

Как при оставлении семьи г. Тургеневой, бывшей его первой женой, так и при расторжении два с половиной года спустя их брака, других детей, кроме тех трех, которые у него есть (два сына и дочь), не было и по сю пору нет, и потому домогательства г. Тургеневой он находит не подлежащими удовлетворению, и что кроме его как отца, при жизни его, никакое другое лицо не вправе ходатайствовать о занесении его детей в дворянскую родословную книгу, так как по духу Российского законодательства отец считается главой семьи…»{59}

После этого состоялось голосование, и «большинство баллов хотя и получилось за причисление Алексея Николаевича графа Толстого к роду Н. А. Толстого, но не составило двух третей… решение этого вопроса отложить»{60}.

Толстому было в эту пору 13 лет. Ни в одном из воспоминаний об Алексее Толстом, ни в одном из писем к нему, его или о нем, ни в дневниках, ни в записных книжках не говорится о том, как и когда подросток узнал о том, что Алексей Аполлонович, муж его матери, ему не отец. А отец — таинственный, далекий, непонятный граф, который не хочет его признавать. Очевидно, мать не рассказывала ему всего, но самого главного он не мог не знать. Неизвестно, как он к этому отнесся, но несомненно: то было одно из самых сильных потрясений в его жизни. Возможно, не сразу, возможно, сначала отмахнулся, какая разница — Востром, Толстой, граф или не граф… Но, однажды запавши в голову, эта мысль едва ли его оставляла. И потом, одно дело — степной хутор и деревенские мальчишки, которым и так все понятно: барчук, и совсем другое — город, училище, школьные товарищи, которые проявляли любопытство ко всему.

Толстой не писал об этом переживании в автобиографиях, он обходил этот момент в разговорах с самыми близкими людьми, включая Бунина, но неслучайно писателя Толстого так влекли сюжеты с неожиданным возвышением людей, как было с Меншиковым. И быть может, отсюда идет его уверенность в том, что Петр был сыном не Алексея Михайловича, а патриарха Никона и именно от него унаследовал энергию русского работника, мужика. Наконец, неспроста стал графом Симеоном Иоанновичем Невзоровым Семен Иванович Невзоров, служащий транспортной конторы из повести «Похождения Невзорова, или Ибикус».

Алексей Толстой был не единственным в русской литературе писателем, с чьим происхождением связана какая-то неясность или семейная драма. Были до него и Жуковский, и Герцен, и Фет, но, пожалуй, только последний так остро переживал свою дворянскую обделенность и стремился ее восстановить.

Вопросы крови волновали Толстого, однако внешне и особенно поначалу это никак не выражалось. «Алеша часто пилил, строгал и дрова колол. Алеша толстенький и жизнерадостный. Саша довольная, что он уже поступил в училище, занятая письменной работой, и стряпней, и шитьем. Было очень уютно и душевно у них…»{61}

Так было в отрочестве, так было и позднее. Но это только казалось, что Алешка Толстой — душа нараспашку, рубаха-парень, простец, хулиган, каким он предстает во многих мемуарах литераторов Серебряного века: он, кажется, знал всех и все знали его. На самом деле он был скрытен и написать не внешнюю, богатую, пеструю, шумную и захватывающую биографию «третьего Толстого», а биографию внутреннюю, понять движения его души непросто — можно разве что чуть-чуть приоткрыть завесу.

Училище, о котором идет речь в воспоминаниях Алешиной тетки, находилось в Сызрани. Поступить в четвертый класс самарского реального училища мальчику не удалось: он был для этого недостаточно подготовлен домашними учителями. Как писала позднее Александра Леонтьевна мужу: «В деревне на него находит стих, означаемый выражениями: слоны слонять, собак гонять, шалберничать, разгильдяйничать и т. д., а город и, конечно, главное, училище подтягивает его. Мне кажется, поэтому-то так мало успешно было ученье его в деревне, что он никак не мог сосредоточиться, и его тянул к себе дух слоняйства, разгильдяйничества»{62}.

Чтобы не пропускать еще один год, мать с сыном отправились в Сызрань, маленький город на правом берегу Волги, где требования к учащимся были не такими строгими. Александра Леонтьевна прожила там с сыном целый год, Алексей Аполлонович оставался на хуторе. Из Сызрани Алеша писал ему:

«Дорогой папочка. Ученье мое идет хорошо, только вовсе меня не спрашивают. Мальчики в нашем классе все хорошие, не то что в Самаре, только один больно зазнается, сын инспектора, но мы его укротим. Подбор учителей там очень хороший, большей частью все добрые, и ученики их слухаются.

Инспектор большой формалист и малую толику свиреп. Только географ да ботаник больно чудны, а батька, вроде Коробки, сильно жестикулирует. Математик там замечательно толковый и смирный. Вообще это училище куда лучше Самарского.

Вчера весь день шел дождь и улица превратилась в реку. Жив и здоров.

100 000 целую тебя

Твой Леля.

Изучаем геометрию, и я теперь очень горд, и [на] мелюзгу третьеклассников смотрю с пренебрежением»{63}.

Учился он так и сяк. Александра Леонтьевна, которая в Сызрани скучала, жаловалась мужу на одиночество и на то, что у нее нет второго тома «Капитала», об успехах сына сообщала:

«Леля сегодня в училище сидел без обеда, главное за то, что забыл классную тетрадь для записывания уроков и отметок, а его как раз и вызвали на грех. Потом еще за то, что не послушался классного надзирателя и не застегнул шинели на улице и шел нараспашку, и за шалость во время урока З[акона] Б[ожьего]. Последнее он отвергает, говорит, что шалил не он, а другие. До сих пор он еще не получил отметок, готовит же уроки легко и скоро, да и задают им не бог знает сколько, иногда даже время остается, чтобы читать и погулять.

Геометрию он по книжке и не готовит. Учитель им диктует, они записывают, и он говорит, что остается не учить, а только повторить. С алгеброй похуже: не всегда может сделать заданную задачу. Один раз у товарища списал и сегодня не знает, как приняться, пошел к товарищу, чтобы вместе сделать»{64}.

Потом с учебой наладилось, но не сразу нашлись друзья: «Бедный мальчик, ему, верно, предстоит общая с нами участь: не находит он себе товарищей по душе, он льнет к людям, а они не платят ему тем же. Он ищет душевности, которой никто ему дать не может…»{65}

После стольких замкнутых деревенских лет подросток Толстой с трудом входил в общество, а когда освоился, стал дружить с детьми более старшего возраста.

Он и сам взрослел очень быстро, почерк, тон, содержание его писем стремительно менялись. Он размышлял о себе, о своем характере и отношениях с другими людьми, сравнивал хорошо знакомую ему деревенскую жизнь с тем, как живут в городе дворяне, чувствовал, что он не такой, как все, и писал отцу:

«Дорогой папутя.

Мамуня сейчас прочла твое письмо мне. Я думаю, что это правда, что мало можно найти хороших качеств в крестьянах, но это ведь недостаток развития. У них нет других интересов, как в праздник нарядиться и вечером побегать за девками. Например, возьми Колю Д[евятова]. Он уже все-таки получил большее развитие, чем другие мальчики, ну зато он и менее обращает внимание на одежду и не бегает за девками. Да эти же черты встречаются и у реалистов. Шлен-данье по Большой улице за барышнями есть почти то же, только у нас есть все-таки доля рыцарства, чего у крестьянских парней и в помине нету. Года три тому назад реалисты подставляли гимназисткам ножки, а крестьянские ребятишки действуют немного иначе: прямо толкнут в снег: «эдак-де сподручнее». Знаешь, папуня, по-моему, реалисты здесь ничегошеньки не читают, и не читали, и о литературных вечерах, по-моему, и думать нечего. Впрочем, может быть, они читают, да я с этими незнаком, но только знакомые мне реалисты ничего не читают, это я могу засвидетельствовать, нет, постой, есть один, — Софотеров. Этот занимается этим, только, избави Господи, чтобы он сказал свое впечатление. Да и я, папа, мало читаю.