Выбрать главу

Об этих выпивках и закусках в литературных и артистических кругах ходили легенды.

«Приехали как-то в дом Герцена в Москве Алешка Толстой и Пашка Сухотин поздно ночью, пьяные. Толстой требует водки. Но лакей видит, что «гражданин в доску», да и поздно, не дает. — «Как! Нет?! Позови мне сейчас же е… т… м… Герцена!» — А Герценом в доме Герцена называется управляющий рестораном, некий «метр д'отель», человек с ассирийской бородой. — Приходит Герцен. — «Дай водки!» — «Не могу, час поздний…» — «Что?! Да ты знаешь, кто я и кто ты?! Ты — хам, я тебе сейчас морду горчицей вымажу!» — «А вы поосторожней, гражданин Толстой». — «Ах, так прорастак твою мать!» — Толстой делает скандал, кроет лакеев и «метр д'отеля» матом, называет хамами. — «Кто я и кто вы!» — Но под конец, хоть и пьян Толстой, но почувствовал, что может выйти скверно, все же «рабоче-крестьянская» власть. Идет на кухню. И как будто спьяну бормочет поварам и лакеям: «Ну, я вас крыл е…, теперь вы меня кройте», — садится на плиту. — «Нет, это вам даром не пройдет, гражданин Толстой, не пройдет…» Утром Толстой торопливо уехал в Ленинград. Лакеи поершились, поершились, грозили в суд подать, пошумели, но сверху все дело замяли…» Федину Толстой говорил: «Я за границей, Костя, везде могу жить, только не в Париже, в Париже мне обязательно набьют морду, ха-ха-ха!» гомерический хохот Толстого»{824}.

Или другая история:

«Из времен, когда Толстой в СССР уже пошел в гору, Федин как-то рассказал о неприличном, но весьма характерном для Толстого хамском дурачестве. Был у Толстого прием, много народу: писатели с женами, высокие военные с женами, актеры, актрисы, вообще советский бомонд. Собрались в гостиной, но хозяин почему-то не выходит. «Наконец, — говорит Федин, — вышел Алешка в прекрасном костюме, надушенный, выбритый, но сквозь ширинку просунут указательный палец. И так, с серьезным видом, подходит к дамам, целует ручки и говорит: «Василий Андреич Жуковский… Василий Андреич Жуковский…» Одних этот палец шокировал, ничего не могли понять, «не оценили», другие смущенно засмеялись, и сам Толстой под конец разразился гомерическим хохотом на всю квартиру и вынул палец из разорванного кармана», — писал Роман Гуль и продолжал: — Рассказ Федина меня не удивил, я знал, что Толстой был способен на дикие и хамские дурачества. За этот «палец» Федин ругал Толстого: «Понимаешь, в гостиной — уважаемые дамы, актрисы, пожилые женщины, но с Алешки все как с гуся вода. Разразился хохотом и — всему конец, даже не извинился»{825}.

Правда это или нет?

Вспомним еще раз, как одноклассник Толстого по реальному училищу в Самаре Е. Ю. Ган писал: «Лешка Толстой любил «отмочить» какую-нибудь штуку, огорошить кого-нибудь (включая и учителей) неожиданной выходкой». Точно так же мочил Алешка шутки и когда ему исполнилось тридцать, хватая в «Бродячей собаке» и в московской «эстетике» дам за ноги («Толстой дурил», — лаконично писал в дневнике М. Кузмин), и в сорок в Берлине («Алеша обожает валять дурака», — говорила Н. В. Крандиевская), и в пятьдесят в красной Москве, и плевать графу было, что о нем думают и говорят. Но дело не только в причудливой смеси подросткового инфантилизма, своеволия и пренебрежения к окружающим в стиле Мишуки Налымова.

Любопытно свидетельство Валентина Берестова, настроенного по отношению к Толстому весьма благожелательно:

«Я спросил Людмилу Ильиничну:

— Почему Алексей Николаевич, такой умный человек, все время говорит всякие глупости?

Оказывается, нечто подобное она сама когда-то спрашивала у него. Толстой подумал и ответил так:

— Если бы я и в гостях находился в творческом состоянии, меня б разорвало».

Вот это правда наверняка. Толстовские возлияния, розыгрыши, дурачества, скандалы — были необходимы ему для творческой разрядки. Он снимал таким образом напряжение, в котором находился во время работы, и чем труднее эта работа была, тем сильнее буйствовал.

В советское время эти развлечения в духе Всесвятейшего шутовского собора из «Петра» были сокрыты от широкой общественности и ничто не бросало тень на заслуженного советского писателя, академика и депутата. Но когда это время истончилось и стало истекать, хлынул поток разоблачительных воспоминаний об Алексее Толстом, первым из которых стал опубликованный в перестройку в журнале «Огонек» мемуар бывшего артиста театра имени Вахтангова Юрия Елагина, оказавшегося после войны в эмиграции и издавшего в 1952 году в Америке книгу под названием «Укрощение искусств». Алексею Толстому в ней была посвящена глава, состояла она из двух частей. В первой рассказывалось о том, как Толстой пригласил жениха своей дочери комбрига Хмельницкого в компанию своих друзей, людей блестящих, талантливых и отчаянных выпивох — артиста Московского театра драмы Николая Радина, артиста Малого театра Александра Остужева и литератора Павла Сухотина (того самого, в соавторстве с кем Толстой написал возмутившие Фадеева «Записки Мосолова»). Прием этот как будто состоялся на квартире у Радина, все было по высшему разряду, лакеи из «Метрополя», хрустальные сервизы, изысканные закуски, тонкие вина, коньяки, друзья были предупреждены, чтобы до свинского состояния не напивались и говорили исключительно о высоком, но вот незадача: комбриг оказался непьющим. Этим он вызвал страшный гнев Сухотина, который, напившись, стал кричать:

«— Ты что сидишь, как болван, сукин сын? Ты что думаешь — мы тут все собрались глупее тебя? Ты мизинца нашего не стоишь, идиот…

Комбриг не знал, как реагировать, то ли морду бить, то ли звонить куда следует, а перепуганный Толстой будто бы схватил шубу, бросился на улицу и с тех пор, пишет Елагин, «как мне говорили, он ни разу не встречал мужа своей дочери»{826}.

Сколько правды в этой байке, сказать трудно. Во всяком случае, неправды явно больше. Начиная с того, что фамилия комбрига была Шиловский и на прием, устроенный в его честь Толстым, он никак не мог попасть раньше 1934 года, когда и Радин, и Сухотин были уже тяжело больны, и заканчивая тем, что Алексей Николаевич Толстой и Евгений Александрович Шиловский были всю жизнь в очень хороших отношениях, отмечали вместе праздники, и, по всей вероятности, дружба и родственные связи с Толстым спасли Шиловского от ареста (точно так же, как спасли они известного переводчика Михаила Лозинского, на дочери которого женился сын Толстого Никита).

Что касается второй части мемуара, то, по-видимому, она более достоверна, потому что писалась не по слухам, а по непосредственному впечатлению автора, хотя и сильно приукрашенному. Это история о том, как Толстой написал пьесу «Путь к победе», за которой начали охотиться все московские театры, и артисты театра Вахтангова решили устроить в честь Толстого и его жены пикник, чтобы убедить его отдать «Путь к победе» им.

«Из кабины легко выпорхнула очаровательная элегантно одетая молодая женщина лет 28 и медленно выбралась грузная и неуклюжая фигура его сиятельства «рабоче-крестьянского графа» Алексея Николаевича Толстого. Толстой был уже весьма и весьма в летах. Лицо его с некогда красивыми и породистыми чертами сильно обрюзгло и расплылось. Под подбородком висела огромная складка жира. Большую сияющую лысину окаймляли постриженные в кружок волосы — прическа странная и несовременная (в старой России так стриглись извозчики)…»{827}

А вот как по контрасту с ним описывается жена Толстого, графиня Людмила Ильинична:

«В ней не было ничего от того спортивного, несколько простоватого, но в своем роде очень привлекательного типа, к которому принадлежали лучшие московские девушки советского времени. У жены знаменитого писателя внешность была совершенно не советская. Это была скорее изящная парижанка или, может быть, хороший образец дамы с Пятой авеню, но уж никак не москвичка сталинской эпохи. На красивом лице незаметен загар, но зато можно обнаружить мастерский грим первоклассной косметики, положенный со вкусом и умением. Фигура у нее была стройная, женственная и миниатюрная. Одета она была очень хорошо, даже великолепно — в дорогие вещи, сделанные явно в презренном капиталистическом мире. В маленькой руке, затянутой в светло-серую перчатку, чудесная сумка из крокодиловой кожи. Но Людмила Ильинична оказалась дамой на редкость приветливой и любезной»{828}.