Это для человека, чей отец был расстрелян как враг народа в октябре 1941 года, чья сестра отбывала срок в лагере, а мать повесилась, Толстой сделал. Освободить его от армии он не мог да и не считал, наверное, нужным[94]. Весной 1944 года Мура призвали, а 7 июля того же года рядовой красноармеец Георгий Эфрон погиб. Место его упокоения так же неизвестно, как могилы матери и отца.
В Ташкенте же начался новый и на сей раз последний раунд в сложных отношениях между Алексеем Толстым и Анной Ахматовой, отношений, которым исполнилось более тридцати лет, и те, кто молодыми начинали в «Аполлоне», кто прожили такие разные жизни, разводились, создавали новые семьи, а теперь постарели и стали грузными, должны были договориться до конца. Здесь Алексей Толстой относился к Ахматовой с особой нежностью и заботой, чем, к слову сказать, вызвал ревность и обиду за покойную мать со стороны Г. Эфрона.
«В Ташкенте Ахматова, окруженная неустанными заботами и почтением всех, и особенно Алексея Толстого»{870}, — писал Мур своим теткам, а в другом письме добавлял: «Несколько слов об Ахматовой. Она живет припеваючи, ее все холят, она окружена почитательницами, официально опекается и пользуется всякими льготами. Подчас мне завидно — за маму. Она бы тоже могла быть в таком «ореоле людей», жить в пуховиках и болтать о пустяках. Я говорю: могла бы. Но она этого не сделала, ибо никогда не была «богиней», «сфинксом», каким являлась Ахматова. Она не была способна вот так просто сидеть и слушать источаемый ртами мед и пить улыбки. Она была прежде всего человек — и человек страстный, неспособный на бездействие, бесстрастность, неспособный отмалчиваться, отсиживаться, отлеживаться, как это делает Ахматова»{871}.
Ахматова действительно играла роль королевы, и все вокруг, включая Толстого, ей подыгрывали, но граф был особенно предупредителен и почтителен, как будто это не он, а она обладала государственными почестями и регалиями. Он стремился загладить недоразумения, которые между ними были, и, по всей вероятности, царственная Ахматова принимала знаки уважения сталинского лауреата, но в сердце своем его не простила[95] и немногим позднее, в том самом разговоре с Исайей Берлиным, когда она обвинила Толстого в гибели Осипа Мандельштама, сказала о нем: «Алексей Толстой меня любил. Когда мы были в Ташкенте, он ходил в лиловых рубашках a la russe и любил говорить о том, как нам будет вместе хорошо, когда мы вернемся из эвакуации. Он был удивительно талантливый и интересный писатель, очаровательный негодяй, человек бурного темперамента. Его уже нет. Он был способен на все, на все, он был чудовищным антисемитом; он был отчаянным авантюристом, ненадежным другом. Он любил лишь молодость, власть и жизненную силу. Он не окончил своего «Петра Первого», потому что говорил, что он мог писать только о молодом Петре. «Что мне делать с ними всеми старыми?» Он был похож на Долохова и называл меня Аннушкой, — меня это коробило, — но он мне нравился, хотя он и был причиной гибели лучшего поэта нашей эпохи, которого я любила и который любил меня»{872}.
Как это часто у Ахматовой бывает — тут рассыпано много глубоких и одновременно сомнительных мыслей. Толстой действительно не окончил ни Ивана Грозного, ни Петра, потому что писать о смерти ему было тяжело, и Ахматовой он доверял самое сокровенное, что было в его сердце, — не только свое нежелание писать о старости своих героев, но и страх перед собственной надвигающейся старостью[96].
Наверное, он и впрямь по-своему любил ее, любил в ней свою собственную молодость, о которой так грустно было думать, что она навсегда ушла, любил «Аполлон», «Бродячую собаку». Он любил теперь и само то время, над которым посмеялся в «Егоре Абозове» и «Хождении по мукам», любил свои ранние стихотворные опыты и уроки поэтического мастерства. Отсюда та напористость, с какой Толстой говорил о «Башне» Вячеслава Иванова с Константином Симоновым в сорок третьем году. И Муру, сыну Цветаевой, он помогал по той же причине. И хотя он мало что понимал в «Поэме без героя», да и вообще они по-разному понимали поэзию[97], все равно он искренне провозглашал тост за Ахматову — первого поэта эпохи (себя, вероятно, считая первым ее писателем). Душевно они все — и Ахматова, и Цветаева, и Вяч. Иванов — были ему гораздо ближе, чем Горький, Фадеев, Симонов, Шолохов, Вс. Иванов — чем вся эта новая, жадная советская литература, которая его принимала и называла своим учителем. Но они Толстому были чужие, а Ахматова — родней, хотя и коробило ташкентскую королеву от «Аннушки». Но он от сердца, а не из фамильярности так ее называл.
Ахматову он любил, этого у Толстого не отнять. И как знать, проживи Толстой чуть дольше, не посмели бы в 1946 году назвать Ахматову на всю страну блудницей.
А Ахматова… А Ахматова говорила Юзефу Чапскому, с которым познакомилась в доме у Алексея Толстого и который ее после этого затянувшегося вечера провожал, что приходила к Толстому с единственной целью — чтобы тот помог ее сыну, и очень может быть, что все ее общение с Толстым ограничивалось материнским желанием спасти Льва Гумилева, и бесцеремонная забота графа глубоко ее резала, потому что нагрубить, покуда сын был в заложниках, она не могла. Может быть, противен ей был как никто вечно сытый и вальяжный лауреат, и, жившая в комнатушке под раскаленной железной крышей, она стыдилась быть гостьей его прохладного, просторного дома и принимать из его рук помощь (неслучайно Толстой, когда она отвергла его предложение помочь ей с квартирой[98], назвал Ахматову «негативисткой»).
Она не мерилась с Алексеем Толстым талантом, признанием, деньгами, количеством выпущенных книг и хвалебных статей. Она знала, даже слишком хорошо знала, что рано или поздно все встанет на свои места, а общение с ним может испортить биографию, к которой так ревниво относилась Анна Андреевна. Но были еще у обоих сыновья. И так получалось, что свой родительский долг Толстой исполнил лучше, чем она.
«— С двух лет бабушка объяснила ему, что мать — божество. Он поверил и до последнего дня верил каждому слову матери. А мать говорила ему: видишь, вот в машине едет Никита Толстой. У тебя никогда не будет машины, у тебя никогда ничего не будет, я могу дать тебе только…»{873}
Полагают, что это многоточие заменяет тюрьму.
Так где ж ей было Толстого любить?
И последнее в ахматовском отзыве об Алексее Толстом: «был чудовищным антисемитом». На страницах этой книги тема толстовского юдофобства возникала не раз. Многие писатели называли Толстого антисемитом, интересные наблюдения над образами евреев в произведениях Толстого имеются у Елены Толстой; выводил в своих романах двадцатых годов в качестве антисемита красного графа Эренбург; можно наконец вспомнить рощинский крик, обращенный к Кате: «К черту!.. С вашей любовью… Найдите себе жида… Большевичка…»
А с другой стороны, летом 1943 года в «Правде» на целой полосе была опубликована статья Толстого о жертвах Холокоста. Еще раньше, в 1939-м, Толстой писал в связи с юбилеем Шолом-Алейхема: «Мудрый, добрый иронически — горький писатель любил свой народ за его страдания, за его верность, за его горькую нищету, за его вечный юмор, за его утонченную человечность.
Вот где лежат глубокие истоки высокого гуманизма Шолом-Алейхема, вот что поднимает его в ряды великих писателей»{874}.
Но главное, пожалуй, не это. Главное — что самым близким, самым дорогим другом Толстого в последние годы его жизни был человек, которого назовут главным евреем Советского Союза и которого за его еврейство убьют.
«Соломон, — заявил он при этом, — вот купил подсвечник, — сказали, что редкий, персидский. Отмыли надписи — оказалось, твой — «субботний». Вот я и принес. Пусть у тебя стоит»{875}.
Едва ли можно было ненавидеть евреев, их религию, традиции, лица, их кровь, чтобы, купив иудейский подсвечник, прийти с ним к Соломону Михоэлсу и простодушно его подарить: твой — субботний.
94
Впрочем, своих детей Толстой от армии освободил. Ср. в книге В. Петелина устный рассказ Л. И. Толстой: «Алексей Николаевич не любил говорить об этом, но я-то знаю, как все это было… Просила и Наталья Васильевна… Но сначала Толстой был неумолимым… Шли на фронт писатели, художники, артисты, ученые, дети советской и партийной элиты… Много талантливых людей погибло на фронтах. Но сыновья Толстого действительно не воевали… Никита упал на колени перед отцом, умоляя его сделать все для того, чтобы его не призывали в армию… «Не для того я учился, чтобы бьггь пушечным мясом в этой войне», — со слезами говорил он. Также и Дмитрий… Толстой испытывал вину перед сыновьями за то, что бросил их… Толстой был очень влиятельным человеком. У него повсюду были друзья… Что он сделал, не знаю, этот вопрос был как бы запретным в наших разговорах, но сыновья его не пошли на фронт, продолжали учиться» (цит по:
Косвенным подтверждением этой версии может служить запись из дневника Вс. Иванова: «Толстой ухаживал за заместителем Коваленко, а тот, хам в белом костюме, величественно вякал. Ужасно»
95
Ср. у Л. Чуковской в «Записках об Анне Ахматовой» слова самой Ахматовой: «Утром открылась дверь и шофер Толстого принес дрова, яблоки и варенье. Это мне совсем не понравилось. Я не хочу быть обязанной Толстому» (Записки об А. Ахматовой. М., 1997. Т. 1. С. 373).
96
Об этом же он говорил когда-то Ираклию Андроникову во время их прогулки по парку в Детском Селе:
«Он допил кофе, мы вышли. За ним выскочил из дому сеттер по кличке Верн. И сразу стал метаться в разные стороны, нюхал снег, лаял. Толстой недовольно следил за ним:
— Еще недавно был дивный охотник. А сейчас — старье, абсолютно бессмысленный, беспамятный пес. Нюх отбило, ему все равно, что куча навозу, что палка. Вон побежал — собачонку увидел… Нет, забыл, за чем побежал, отвлекся. На грудных детей лает, разбойникам лижет подметки… И люди такие же в старости: бестолковые, суетливые…»
97
Ср. у Лидии Чуковской: «Алексей Николаевич заставил ее (Ахматову. —
98
Ср. у Л Чуковской: «Потом приехала Толстая и разъяснила присутствующим, что переезд NN уже предложен самим ЦК и отказываться неудобно» (Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 407).