Правда, у Софьи Исааковны не было детей, а муж ее жил в Швейцарии и бороться за жену, как Николай Александрович Толстой, не собирался, но все равно ни она, ни ее друг вовсе не боялись остракизма. Любовники сняли дачу в финском местечке Лутахенде, где соседом случайно оказался молодой и амбициозный литературный критик Корней Чуковский, с которым Толстого связывали в дальнейшем чрезвычайно прихотливые отношения, но пока все было безоблачным, и Чуковский относился к молодой паре с чувством легкого превосходства и покровительства.
«Больше полувека назад в деревне Лутахенде, где я жил, — в Финляндии, недалеко от Куоккалы, — поселился осанистый и неторопливый молодой человек, с мягкой рыжеватой бородкой, со спокойными и простодушными глазами, с большим — во всю щеку — деревенским румянцем, и наша соседка по даче, завидев его как-то на дороге, сказала, что он будто бы граф и что будто бы его фамилия Толстой. <…>
Впоследствии, когда наше знакомство упрочилось, мы увидели, что этот юный Толстой — человек необыкновенно покладистый, легкий, компанейский, веселый, но в те первые дни знакомства в его отношениях к нам была какая-то напряженность и связанность — именно потому, что мы были писателями. Очевидно, что все писатели были для него тогда в ореолах, и нашу профессию считал он заманчивее всех остальных. Помню, увидев у меня на столе корректурные гранки, присланные мне из журнала «Весы», он сказал, что самые эти слова: «гранки», «верстка», «корректура», «редакция», «корпус», «петит» — кажутся ему упоительными. Всем своим существом, всеми помыслами он стремился в ту пору к писательству, и вскоре я мог убедиться, как серьезно относится он к будущему литературному поприщу… В ту пору он был очень моложав, и даже бородка (мягкая клинышком) не придавала ему достаточной взрослости. У него были детские пухлые губы и такое бело-розовое, свежее, несокрушимо здоровое тело, что казалось, он задуман природой на тысячу лет»{94}.
Чуковский приводит в своих мемуарах и стихи юного Толстого, явно написанные с оглядкой на папу Бострома:
«Я начал с подражания… Но пока еще это была дорожка не моя, чужая»{95}, — вспоминал и сам Толстой, но эти самые ранние, еще додекадентские стихи примечательны тем, что опрокидывают рассуждения Бунина из злопыхательского очерка «Третий Толстой». В этом очерке Бунин цитирует (правда, с неточностями) статью М. Чарного «Алексей Толстой», опубликованную в 1947 году в «Новом мире»: «В 1905 году, во время первой русской революции, Толстой писал революционные стихи. В следующем году, когда царские сатрапы превратили всю страну в тюремный лагерь, выпустил декадентскую книжку стихов, которую потом скупал и сжигал. Он чувствовал, что к старому возврата нет…»
Эта цитата сопровождается следующим замечанием нобелевского лауреата: «Тут начинается уже махровая и очень неуклюжая ложь. Весьма непонятно: писал в 1905 году революционные стихи — и вдруг выпустил всего через год после того и как раз тогда, «когда царские сатрапы превращали всю страну в тюремный лагерь», нечто столь неподходящее ко времени, «декадентскую книжку стихов», которую потом будто бы стал скупать и жечь!»{96}
Бунин удивляется (или делает вид, что удивляется), Бунин ерничает, а между тем в случае с Толстым все именно так и обстояло: в 1905-м был за революцию, а в 1907-м стал декадентом. Уж кто-кто, а Бунин не мог не знать, что таких случаев в тогдашней русской литературе было сколько угодно (Л. Андреев, Бальмонт, Куприн с «Морской болезнью», Грин и т. д.). Да и сам Бунин писал в мемуаре о Волошине про первую русскую революцию: «Тогда чуть не все видные московские и петербургские поэты вдруг оказались страстными революционерами». Вот и молодой Толстой тоже мечтал стать видным. А тот факт, что взыскательный автор стремился уничтожить тираж своей первой книги, подтверждает хорошо знавший его поэт Владимир Пяст:
«В это же время на литературном горизонте впервые появился и Алексей Николаевич Толстой, старательно скупавший свою первую книгу стихов в книжных магазинах, где она почему-то была выставлена на видном месте витрин, и предававший ее всесожжению»{97}.
«Так же немощны были стихи, которые он напечатал в первом своем сборнике «Лирика» за несколько месяцев до того, как поселился у нас в Лутахенде, — писал Чуковский о первой книге Толстого. — Ничто не предвещало его блестящего литературного будущего, когда в начале 1908 года он уехал из Петербурга в Париж»{98}.
Перед отъездом художник Бакст сказал Толстому: «Из вас кроме ремесленника ничего не получится. Художником вы не будете. Занимайтесь лучше литературой. А Софья Исааковна пусть учится живописи»{99}.
По всей вероятности, душевное состояние человека, которому художники советовали заниматься литературой, а литераторы ничего не советовали, вряд ли было благодушным, но в той драматической ситуации проявилась замечательная способность нашего героя не падать духом, и за свое упорство и самообладание он был вознагражден. Пребывание Толстого в Париже оказалось не просто приятным или удачным, не только свадебным путешествием, каковым замышлялось, — оно стало тем счастливым билетом, который вытянул молодой граф, и с этим билетом вошел в русскую литературу.
Глава IV
ТРИУМФАЛЬНАЯ АРКА
«Что за изумительный фейерверковый город Париж. Вся жизнь на улицах, на улицу вынесены произведения лучших художников, на улицах любят и творят… И люди живые, веселые, общительные. <…>
Прозу пока я оставил, слишком рано для меня писать то, что требует спокойного созерцания и продумывания»{100}.
И в самом деле, какая проза, когда «здесь все живет женщиной, говорит и кричит о красоте, о перьях, о разврате, о любви изощренной и мимолетной. Люди как цветы зацветают, чтобы любить, и хрупки, и воздушны, и ярки их сношения, грешные, изысканные орхидеи и теплица, полная греховного их аромата, — Париж»{101}.
Он впитывал в себя этот город, он ходил по нему опьяненный, молодой, красивый, талантливый русский барин, каких Париж только не перевидал за сто лет расцвета русского дворянства. Русский аристократ и пронзительной красоты любовница-еврейка («молодая черноглазая женщина типа восточных красавиц», — писал о ней Бунин, а о самом Толстом: «рослый и довольно красивый молодой человек»){102} — они хорошо смотрелись и дополняли друг друга на этих улицах, в парках, театрах, ресторанах и кабаре, все было им интересно и подвластно, до всего они были жадны, наблюдательны, но кто из них талантливее, кто большего добьется в жизни, было покуда неясно, и любовь, влечение, страсть соперничали в их сердцах с ревностью. Они были не только любовники, но и честолюбивые партнеры.
Софья Исааковна Дымшиц, женщина незаурядная не только внешне, но и по характеру, с очень яркой судьбой, оставила весьма уклончивые и сознательно поверхностные мемуары о своем втором муже. В Париже они прожили почти год, и самое интересное, что написала она о их повседневной жизни там, пожалуй, вот это:
«За обедом в пансионе блюда обносили по несколько раз, делая это только для проформы, так как пансионеры обычно брали по одному разу. Алексей Николаевич никогда не довольствовался одной порцией, аппетит у него был знатный. Невзирая на шутки окружающих, он повторял каждое блюдо. «Это по-русски», — говорил он, заказывая вторую порцию. А когда я под влиянием косых взглядов и хихиканья окружающих пыталась удержать его от нового заказа, он, улыбаясь, подозвал официанта, взял третью порцию того же блюда, заметив «А вот это по-волжски»{103}.