Его нишей стал русский фольклор, стихия народной поэзии, крестьянской жизни, русское, славянское, языческое — Сосновка.
Бунин позднее замечал, что ничего оригинального в этом не было, Толстой «следовал тому, чем тоже увлекались тогда: стилизацией всего старинного и сказочно русского»{116}. Это верно: были и Ремизов, и Городецкий, и Вяч. Иванов, а позднее Клычков (который, впрочем, начинал почти одновременно с Толстым), Клюев (которому Толстой помог напечатать книгу в издательстве К. Ф. Некрасова в 1912 году) и Сергей Есенин, однако если бы молодой граф писал, как все тогда писали, и более ничего, то никто бы о нем не стал говорить. А между тем из Парижа Толстой вернулся пусть не знаменитым, но многообещающим поэтом, и его «русские» стихи заслужили одобрение самых взыскательных людей.
«При гробовом молчании, замирая от ужаса, освещенный двумя канделябрами, положив руки на красную с золотой бахромой скатерть, читал я «Чижика», и «Козленка», и «Купалу», и «Гусляра», и «Приворот», — сообщал Толстой Волошину о чтении своих стихов в Обществе свободной эстетики в декабре 1908 года в Москве. — А против сидели каменные поэты и роскошные дамы (женщины). После чтения подходят ко мне Брюсов и Белый, взволнованные, и начинают жать руки.
В результате приглашение в «Весы»{117}.
Сам же Волошин, который взялся опекать начинающего поэта, спрашивал у Брюсова:
«Мне писал Толстой, что виделся с Вами в «Эстетике» и читал при Вас свои стихи. Скажите, какое впечатление вынесли Вы? Мне он кажется весьма самобытным, и на него можно возлагать всяческие надежды. В самом духе его есть что-то подлинное, «мужицкое» в хорошем смысле»{118}.
Оба мэтра — и Брюсов, и Белый — отметили появление молодого дарования. Один — в дневнике, другой — в мемуарах. Один — сухо, другой — очень живо.
«Гр. А. Толстой в Москве. Гипнотические сеансы у д-ра Каптерева. Поездка в Петербург. Две недели в Петербурге. Помещение Бенуа. У Маковского переговоры о «Аполлоне». Гр. А. Толстой. Салон и лекция Макса Волошина», — записывал Брюсов{119}.
Андрей Белый вспоминал в книге «Между двух революций»: «Москва знакомилась с Алексеем Толстым, которого подчеркивал Брюсов как начинающего… поэта; Толстой читал больше стихи; он предстал романтически: продолговатое, худое еще, бледное, гипсовой маской лицо; и — длинные, спадающие, старомодные кудри; застегнутый сюртук; и — шарф вместо галстука: Ленский! Держался со скромным надменством».
Совершенно иначе писала об этом вечере художница Валентина Ходасевич: «В 1906 году я впервые увидела Алексея Николаевича Толстого на вечере Игоря Северянина в «Обществе свободной эстетики», куда привел меня отец, <…> и тот вечер четко врезался мне в память.
Комнаты «Эстетики» постепенно заполнялись представителями новейших течений литературного мира и интеллигенции Москвы того времени. Отец называл мне главных: «Вот Бальмонт, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Бердяев, Максимилиан Волошин, Осип Мандельштам, Константин Липскеров, Виктор Гофман, Гершензон, Нина Петровская…» К этим именам отец прибавлял мало мне понятные в то время слова — «символист», «акмеист», «декадент», «философ».
Входили мужчины и женщины какого-то странного вида. Меня поражали и бледность (иногда за счет пудры) их лиц, и преобладание черных сюртуков особого покроя на мужчинах, и какие-то балахоноподобные, из темных бархатов, платья на женщинах.
Они скорее проплывали, чем ходили, в каком-то замедленном ритме. В движении были вялость и изнеможение. Говорили нараспев, слегка в нос. И я уверена была, что они условились быть особенными.
Уже появился и сам Северянин, впервые выступавший в Москве. Все заняли места в комнате, где происходили выступления.
Настала благоговейная тишина, и вдруг какой-то шум привлек внимание всех к входным дверям, в которые торопливо и слегка властно входил молодой, красивый человек очень холеного вида, с живым, нормального цвета лицом и веселыми глазами. И мне показалось, что этот человек из какого-то другого, более жизнерадостного мира, чем большинство присутствовавших, хотя что-то «особенное», но другое, было и в нем. Вошел Алексей Николаевич Толстой»{120}.
В этих несколько раболепных воспоминаниях много путаницы с датами. В 1906 году Общества свободной эстетики еще не существовало, не могли выступать публично ни Толстой, ни Мандельштам, не было еще никаких акмеистов, но та маска, которую надел на себя молодой поэт, была названа точно. Они — чахлые, он — жизнерадостный, они — искусственные, он — натурален и здоров.
И эрос его — не болезненный, как у них, не туманный, не запрятанный в символику, а здоровый, природный.