Выбрать главу

Впрочем, к Вячеславу Иванову и его урокам относились в тогдашнем литературном мире по-разному.

«Но знаете, за последнее время и у нас ух! как много этих, которые нянчатся со словом и, пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое страшное и властное слово, т. е. самое загадочное — может быть именно слово — будничное. Что сделал с русской публикой один Вячеслав Иванович?.. — писал Волошину как раз в связи с «Башней» Анненский. — Насмерть напугал все Замоскворечье. Пуще Артюра Рембо. Мы-то его понимаем, нам-то хорошо и не боязно, даже занятно… славно так. А сырой-то женщине каково?..»{129}

В известном смысле Толстой, которого и много лет спустя тот же Волошин упрекал в недостатке культуры, был именно такой сырой женщиной. Он брал иным — не эрудицией, не интеллектом, не мистической похотью, но своей природной силой, которая восполняла все его недостатки. Едва ли на «Башне» его могли чему-нибудь путному научить, но не могли и испортить.

Во всяком случае, судя по мемуарам Эренбурга, Толстой, уже будучи мэтром, с благодарностью вспоминал свои ученические годы: «Я возвращался с ним из Харькова в Москву в декабре 1943 года. Поезда тогда шли очень медленно. Мы с Алексеем Николаевичем Толстым заняли одно купе; в других купе ехали К. Симонов, иностранные журналисты. Толстой почти всю дорогу вспоминал прошлое; кажется, он хотел в эти два дня проделать то, что я пытаюсь сделать теперь: задуматься над своей жизнью. Неожиданно для меня он с любовью, с уважением вспомнил поэтов-символистов, говорил, что многому у них научился; вспомнил и «башню»; потом вдруг рассердился, что теперь у молодых поэтов нет ни почтения к прошлому, ни понимания всей трудности искусства; сказал, чтобы в купе позвали К. Симонова, долго ему внушал: нужно входить в дом искусства благоговейно, как он когда-то поднимался на «башню»{130}.

Мемуар очень трогательный и скорее всего достоверный, потому что театральный. Толстой мог так себя повести, мог вызвать ни в чем не повинного Симонова и учить его жить, как учили когда-то самого Толстого.

Но все это много позднее, когда ему останется всего год жизни, а тогда, в молодости, он докладывал Вострому с са-моиронией, приглушающей пафос головокружения от успехов:

«Мои дела идут блестяще, честное слово, что даже удивлен немножко. Принят я в «Весы»?!?! Это очень и кое-что, вернее, диплом на поэта, потом в «Русской мысли» и сотрудничаю в «Журнале для всех» и в новой газете «Луч света». Сказки же — нарасхват; уж и зазнался же я, Боже мой, подступиться нельзя, когда совершаю утреннюю прогулку, даже извозчики не смеют ко мне приступиться.

В литературных и художественных кружках носятся со мной. Вообще ты можешь, будучи в обществе и глаз прищурив, сказать: а читали вы Толстого? Конечно, засмеются и ответят: кто же не читал «Войны и мира»? Тогда ты, возмущенный, скажешь: да нет, Алексея! — Ах, извините, ответят тебе, вы говорите о «Князе Серебряном»? Тогда, выведенный из себя, ты воскликнешь: ах вы, неучи! Моего сына, Толстого, совсем младшего! И все будут посрамлены, ибо никто меня не читал.

О слава, слава, сколько трений на пути к тебе?»{131}

Это не было пустой похвальбой. Еще до того как в самом начале 1911 года увидела свет книга «За синими реками», куда вошли сказочные стихи Алексея Толстого, Иннокентий Анненский писал в статье «О современном лиризме», напечатанной в «Аполлоне»:

«Граф Алексей Н. Толстой — молодой сказочник, стилизован до скобки волос и говорка. Сборника стихов еще нет. Но многие слышали его прелестную Хлою-хвою. Ищет, думает, искусство слова любит своей широкой душой. Но лирик он стыдливый и скупо выдает пьесы с византийской позолотцей заставок»{132}.

Когда же книга была напечатана, критика подняла ее на щит.

«…бессознательное проникновение в стихию русского духа составляет своеобразие и очарование поэзии гр. Толстого, — утверждал Брюсов. — Умело пользуясь выражениями и оборотами народного языка, присказками, прибаутками, гр. Толстой выработал склад речи и стиха совершенно свой, удачно разрешающий задачу — дать не подделку народной поэзии, но ее пересоздание в условиях нашей «искусственной» поэзии. Все предыдущие попытки в этом роде — Вяч. Иванова, К. Бальмонта, С. Городецкого — значительно побледнели после появления книги гр. Толстого»{133}.

Свое увидел в ней Кузмин: «Как это ни странно, но поэт представляется иностранцем с пылкой и необузданной фантазией, мечтающем о древней Руси по абрамцевским изделиям, потому что непонятно, чтобы русскому русское, хотя бы и отдаленное, представлялось столь ослепительно экзотическим, столь декоративно пышным, как мы это видим у гр. Толстого»{134}.

Максимилиан Волошин радовался за своего протеже: «Этой зимой вышли две книги стихов, отмеченных русским складом: «За синими реками» Алексея Николаевича Толстого и «Песни» Сергея Клычкова. Гр. Ал. Толстой очень самостоятельно и сразу вошел в русскую литературу. Его литературному выступлению едва минуло два года, а он уже имеет имя и видное положение среди современной беллетристики. В нем есть несомненная предназначенность к определенной литературной цели. <…> Народный склад речи является естественным ритмом его души и… этот склад получает силу и сжатость, стесненный чувством литературного стиля… «За синими реками» — хорошая и свежая книга, в которой почти каждое стихотворение ценно»{135}.

Единственной ложкой дегтя в этой бочке меда могло бы быть нигде в ту пору не опубликованное мнение неизвестной тогда Толстому поэтессы Натальи Крандиевской: «С такой фамилией можно и лучше».

А что же Востром? Как он относился к успехам своего приемного сына, который из ласкового мальчика, небогатого барчука на степном хуторе превратился в столь важную птицу?

О жизни Алексея Аполлоновича после смерти Александры Леонтьевны написала приемная дочь Бострома, и ее бесхитростные воспоминания — еще один штрих к жизни той семьи, которая вскормила рабоче-крестьянского графа.

«Как рассказывали мне мои названые родители, А. Л. Толстая и А. А. Востром, родилась я в земской больнице. Мать после родов умерла от водянки. У отца, кроме меня, осталось еще двое детей: сестра Настя 8 лет и брат Павел 6 лет. Священник, отпевавший мою мать, был близко знаком с Александрой Леонтьевной. Он рассказал ей о том, что в земской больнице умерла от родов женщина, оставив младенца. На другой день Александра Леонтьевна поехала посмотреть на меня и, желая помочь, наняла кормилицу, которая оставила меня спустя три месяца. Ей нужно было возвращаться в деревню. Александра Леонтьевна взяла меня к себе. Так я попала в семью А. А. Бострома…

Мама предстает в моих воспоминаниях необыкновенно ласковой, немного полноватой для своих лет, с часто мигающими добрыми глазами.

Папа в молодости был очень красив. Чуть выше среднего роста, с русыми вьющимися волосами, голубоглазый, он умел себя держать удивительно просто и в то же время с достоинством. По характеру веселый, общительный, он быстро сходился с людьми и был очень радушен во взаимоотношениях с друзьями…

На памятнике, поставленном на могиле мамы, Алексей Аполлонович написал стихи из Некрасова:

Быть может, дар беднее капли в море, Но 20 лет! Но тысячам сердец, Чей идеал — убавленное горе, Границы зла открыты наконец!