О толстовском успехе позднее писали самые разные люди, и что замечательно: обращали внимание прежде всего на внешний облик литературного баловня.
«Толстой входил в моду. Он сильно изменил свою внешность. Длинные волосы на косой пробор, цилиндр, шинель — все было стилизовано под 40-е годы и, правда, в барственной его осанке было что-то несовременное, дагеротипное. Рядом с ним и Софья Исааковна, всегда декольтированная, в хитонообразных платьях, в головных повязках, расшитых бисером, выглядела необычно»{183}.
Чуковский, с удивлением наблюдавший за восхождением юного графа, который в 1907 году на финской даче с почтением глядел на журнальные гранки, а теперь стал автором престижных издательств, вспоминал:
«Слава, вначале не слишком-то громкая, оказалась ему к лицу. Он стал еще более осанистым, в его голосе послышалась барственность, на его прекрасных молодых волосах появился французский цилиндр. Артисты, живописцы, писатели охотно приняли его в свой заманчивый круг. Все они как-то сразу полюбили Толстого. Со многими он стал на ты.
Холодноватый и надменный с посторонними, он в кругу этих новых друзей был, что называется, душа нараспашку. Весельчак и счастливец — таким он казался им в те времена, в давнюю пору своих первых успехов.
Когда он, медлительный, импозантный и важный, появлялся в тесной компании близких людей, он оставлял свою импозантность и важность вместе с цилиндром в прихожей и сразу превращался в «Алешу», доброго малого, хохотуна, балагура, неистощимого рассказчика уморительно забавных событий из жизни своего родного Заволжья. В такие минуты было трудно представить себе, что этот беззаботный «Алеша», с такими ленивыми жестами, с таким спокойным, даже несколько сонным лицом, перед тем как явился сюда, просидел за рабочим столом чуть не десять часов, исписывая целые кипы страниц своим круглым старательным почерком.
Едва ли кому было в то время понятно, что эти приливы веселости необходимы ему при той огромной нагрузке, которую он взвалил на себя, — подмастерье, тратящий все силы души на то, чтобы сделаться мастером. Именно оттого, что он проводил каждый свой день за работой, к вечеру его постоянно тянуло резвиться, шалить, каламбурить, рассказывать смешные небылицы. Здесь был его отдых, облегчавший ему его целодневный писательский труд. Я, как и многие, не подозревал тогда о его героическом труженичестве и даже (об этом он и упоминает в своем первом письме) позволял его журить за мнимую праздность.
В ту пору его можно было видеть на всех юбилеях, вернисажах, театральных премьерах, — на воскресных посиделках Сологуба, и на всенощных радениях Вяч. Иванова, и на сборищах журнала «Аполлон», и на вечеринках альманаха «Шиповник»{184}.
Об одной из таких вечеринок писал и Лев Никулин: «После Волошина на сцену вышел розовый, уже несколько полнеющий молодой человек, остриженный по-русски в скобку. Он читал рассказ о заволжских помещиках, об их диком, густом зверином быте.
От этих трагикомических рассказов веяло жизнерадостностью, убеждением, что мрачные картины бытия в глухомани уйдут в прошлое и омерзительному быту не устоять против новой, рвущейся к свету жизни»{185}.
Но, пожалуй, самый выразительный и сочный словесный портрет молодого Толстого сотворил философ Федор Степун:
«На одном из вечеров был в гостях начинавший входить в большую моду Алексей Николаевич Толстой с его тогдашней женой Софьей Исааковной. Первою в столовую, где уже сидело много гостей, вошла графиня — красивая черноволосая женщина, причесанная в стиле Клео-де-Мерод, в строгом, черном платье, перехваченном по бедрам расписанным красными розами шарфом. За графиней появился граф — плотный, крутоплечий, породистый, выхоленный и расчесанный, как премированный экземпляр животноводческой выставки. В спадающей на уши парикообразной прическе, в модном в те годы цветном жилете и в каких-то особенного фасона больших воротничках — сознательное сочетание старинного портрета и модного дендизма.
Веселые карие глаза с «наглинкой» жадно шныряют по всему миру: им, как молодым псам, — все интересно. Но вот они делают стойку: Толстой внимательно прислушивается к вспорхнувшей перед ним в разговоре мысли. Из нижней, розово-вислой части его крупного красивого лица мгновенно исчезает полудетская губошлепость. Уже не слышно его громкого «бетрищевского» — ха-ха-ха. На лбу Алексея Николаевича появляются складки — он думает: медленно, упорно, туго. Нет, он не глуп, как меня уверяли в Москве, хотя и не мастер на отвлеченные размышления. Думает он, правда, не умом, но думает крепко всей своей утробой, страстями и инстинктами. В нем, как в каждом художнике, сильна память, но не платоновская «о вечном», а биологическая — о прошлом. Когда Толстой разогревается в разговоре, в нем чувствуется и первобытный человек, и древняя Россия»{186}.
Однако не всем этот замечательный человеческий экземпляр и его творения пришлись по душе. Были у Толстого, как и положено писателю, литературные недруги. «Однажды после выхода первого сборника рассказов Алексея Николаевича я подобрала для него газетные отзывы и принялась читать их вслух. Алексей Николаевич, самолюбие которого сильнейшим образом было уязвлено многочисленными и несправедливыми критическими нападками, лежал на диване, нервно посасывая трубочку, шмыгал носом, вздыхал и отворачивался к стенке»{187}, — писала Софья Дымшиц.
В «Заволжье» видели не просто «рассказы из дворянского быта, написанные во вкусе тех дней: шарж, нарочитая карикатурность, нарочитые (да и не нарочитые) нелепости», как заметил позднее снисходительный Бунин. В повестях Алексея Толстого разглядели пасквиль на дворянство.
«…волосы встали бы дыбом, если бы в том, что он пишет, оказалась хоть нота жизненной правды. <…> Остается одно признать — перед нами профессиональное клеветничество, потрафляющее инстинктам рынка и толпы…»{188} — клеймил Толстого в суворинском «Новом времени» А. Бурнакин в статье «Беллетрист клеветы».
По мнению Елены Толстой, Велемир Хлебников именно о Толстом писал:
Своя правда в этом есть. Вот небольшой, казалось бы, пустячный рассказ «Ямшовая тетрадь». Некоему дворянину, который даже не называется ни по имени, ни по фамилии, что придает его образу обобщенный смысл, лакей Филимон приводит для плотских утех молодую крестьянку. Дворянин — декадент, и образ его — явно пародийный.
«— Найти ли предмет, достойный внимания, — говорит дворянин, — когда вокруг все подвергнуто тлению; тление и смерть овладевают сердцем при виде минутных забав жизни: как эта сирень опустила белые кисти цветов, чтобы увянуть, так и я…
И, опять подняв лорнет, он прочитывает страницу из тетради.