Выбрать главу

По большому счету Ремизов пал жертвой собственного приема. Не напиши Софья Исааковна Чеботаревской, что хвост отрезал Ремизов, ничего бы и не было. Но Софья Исааковна или смалодушничала, или затеяла свою игру и интригу — намеренно Ремизова подставила, не рассчитав, чем все это может обернуться. Позднее она писала в своих (по версии Е. Д. Толстой, очень правдивых) воспоминаниях о Ремизове:

«К Ремизовым Алексей Николаевич проявлял интерес наблюдателя, идти к ним называлось «идти к насекомым». Действительно, и сам хозяин — маленький, бородка клинышком, косенькие вороватые взгляды из-под очков, дребезжащий смех, слюнявая улыбочка, — и его любимый гость — реакционный «философ» и публицист В. В. Розанов — подергивающиеся плечи, нервное потирание рук, назойливые разговоры на сексуальные темы — все это в самом деле оставляло такое впечатление, точно мы вдруг оказались среди насекомых, а не в человеческой среде. Завернувшись в клетчатый плед, придумывая неожиданные словесные каламбуры, Ремизов любил рассказы из Четьи-Минеи, пересыпая их порнографическими отступлениями. В местах наиболее рискованных он просил дам удалиться в соседнюю комнату»{225}.

Судя по другим мемуарам, к Ремизову Толстой относился иначе.

Пришвин писал в дневнике: «Знаю, что А. Н. Толстой не откажется признать Ремизова своим учителем».

Лев Коган вспоминал: «Толстой, смеясь, говорил, что Мережковский напоминал ему таракана с длинными усами, а Зинаида Гиппиус — глисту.

— Одному только человеку из этой компании я был благодарен, — подчеркнул Толстой, — это Ремизову. Он научил меня любить народный язык, народную поэзию. Правда, я долго не понимал, что он стилизатор, что это не настоящий народный язык, но он толкнул меня к изучению народного творчества, а это уже было для меня большим делом…»{226}

Конечно, в разное время Толстой мог разные вещи о Ремизове говорить, и потом, доверять вполне мемуарам, а тем более мемуарам начала века, нельзя, и правды о том маскараде мы, вероятно, не узнаем. Но несомненно одно: в этой истории явно были свои подводные течения, и хвост плавал на поверхности, как — несмотря на нелепость этого сравнения — верхушка айсберга или, лучше сказать, поплавок, а в доме Сологуба не только маскарады с обезьяньими хвостами происходили.

Наталья Васильевна Крандиевская (тогда еще с Толстым незнакомая) вспоминала:

«Помню, как однажды поэт Сологуб Федор Кузьмич попросил и меня принять участие в очередном развлечении, в своем спектакле «Ночные пляски», режиссировать который согласился В. Э. Мейерхольд.

— Не будьте буржуазкой, — медленно уговаривал Сологуб загробным, глуховатым своим голосом без интонаций, — вам, как и всякой молодой женщине, хочется быть голой. Не отрицайте. Хочется плясать босой. Не лицемерьте. Берите пример с Софьи Исааковны, с Олечки Судейкиной. Они — вакханки. Они пляшут босые. И это прекрасно».

Сологуб действительно любил молоденьких женщин и в честь Олечки Судейкиной даже сочинил стишок:

Оля, Оля, Оля, Оленька, Не читай неприличных книг. А лучше ходи совсем голенькая И целуйся каждый миг!

Так что роль Софьи Исааковны, равно как и прочих молоденьких дам в доме Сологуба, была довольно двусмысленной. Публично раздевшейся красивой женщине мужчины могут рукоплескать сколько угодно, но что думают, глядя на нее, менее молодые, менее раскованные и красивые женщины (а Чеботаревская была, по воспоминаниям многих, мнительной и беспокойной особой) и какие вынашивают планы мести, можно только гадать.

Это была история совершенно в духе времени. Сологубы, Толстые, Ремизов, Чулков, Бенуа — все заигрались и не смогли вовремя остановиться. Здесь то же, что и с Черубиной де Габриак: стерлась граница между жизнью и игрой, между мистификацией и провокацией, жизнь превратилась в маскарад, а маскарад — в жизнь и страшные маски ожили. Дети, а точнее подростки в пубертатный период, расшалились, отрезали хвост у чужой обезьяны, а когда их заставили по-взрослому отвечать, растерялись, и вдруг оказалось, что никакие они не дети, а полные амбиций взрослые дядьки и тетки. Толстой, по мнению его внучки, дольше всех вел себя в этой ситуации как ребенок (то есть, в сущности, был наиболее последователен), но это не спасло его от расправы. Дуэли не было, но то, что произошло между Толстым и Сологубом, весьма напоминает историю столкновения Волошина с Гумилевым. И в обоих случаях общественное мнение приняло сторону одного из противников, а второму пришлось спасаться бегством.

Несколько раньше Вера Константиновна Шварсалон, которая, прежде чем выйти замуж за Вячеслава Иванова, имела несчастье полюбить поэта Михаила Кузмина, записывала у себя в дневнике, сводя воедино многих героев разыгравшейся драмы:

«Когда я увидела, что К[узмин] начинает развинчиваться из-за такого-то <?> Белкина, мне стала опять приходить мысль, что если бы он мог полюбить настоящую женщину, он, м[ожет] б[ыть], полюбил бы ее большой любовью, и окреп бы, сделался бы человеком. И вот я, зная, конечно, все это страшно [1 слово нрзб] и неопределенно, и так в воздухе, я решила просто [?] дать ему возможность подружиться с хорошими женщинами (не M-me Benois или Толстая). Себя ведь я же знала как абсолютно ему ни на что не годящуюся, и вот решила сблизить его с Дмитриевой (я тогда ей очень увлекалась). Они сразу подружились, разговорились, спорили и т. д. Она и стихи ее ему понравились, и я искренне радовалась, не давая хода никакой ревности, задушивая ее. Но теперь и здесь грустный крах. Д[митриева] совсем не то, что я думала — она, кажется, самая обыкновенная «баба» — и в том же А. Толстовско-Максином духе»{227}.

Шварсалон — лицо незаинтересованное, но ее отношение к Толстому, его жене, Волошину, Дмитриевой и прочим не хорошим мужчинам и женщинам говорит само за себя. Это — репутация, клеймо, которое носил на себе молодой граф и его ближайшее окружение.

Кузмин, давая различным литераторам прозвища, говорил, по воспоминаниям художницы И. Д. Авдеевой, что «Ал. Толстой, С. Судейкин и кто-то еще (Потемкин?) — пьяная компания — Алексей Толстой глотает рюмку вместе с водкой за деньги»{228}.

Но веселая компания распалась, и граф А. Н. Толстой разделил судьбу Волошина. Два авгура оказались выброшенными из питерской литературной тусовки, и именно к Волошину отправился Толстой за утешением, написав перед отъездом шуточный стишок:

Я потек струей соленой, Став на баке корабля, Мелким бесом истомленный, В Киммерийские поля. Мне не надо обаяний, Для меня пусть вечен пост. А на мачте обезьяний, Словно знамя, вился хвост.

Позже, когда страсти немного улеглись, в соавторстве с Волошиным он стал писать пьесу из жизни литературной богемы, где два обиженных пиита прошлись и по Гумилеву, и по Ахматовой, и по Сологубу. Еще через несколько лет Толстой вывел Блока в образе декадентского поэта в «Хождении по мукам». А еще через много лет написал «Золотой ключик», где снова прошелся по всем…

Однако и мемуаристы, и историки литературы, на наш взгляд, несколько преувеличивают, напрямую связывая историю бойкота и «изгнания» Толстого из Петербурга с отрезанным хвостом. Во всяком случае, в дневнике М. Кузмина за 1911 год имя Толстого встречается довольно часто: «…были Гумилевы, Толстые, Аничков, Верховский, Гулков, Мандельштам» (4.4.1911); «… были Толстые, Комаров, Ященко и Гулков» (4.10.1911); «…у Вячеслава был Философов, Толстой и Пяст» (14.11.1911){229}.