Декадентскому миру противопоставлен писатель иного склада — Егор Иванович Абозов, о котором читатель узнает, что он занимался политикой, отбывал ссылку в Туруханском крае, но со своей партией порвал. Он приезжает в Петербург, где встречается с бывшим одноклассником художником Белокопытовым, в лоб спрашивает его, верит ли тот в Россию и в русский народ, и сообщает, что написал очень хорошую повесть. Эта повесть — история детства Егора Ивановича на степном хуторе на речке Чагре — сюжет отчасти автобиографический, впоследствии воплощенный в «Детстве Никиты». Правда, в отличие от Никиты, герой повести Абозова Кулик происходит из бедной деревенской семьи и в деревне живет недолго, идет «в люди», работает извозчиком, попадает в услужение к гимназическому учителю и начинает учиться. В гимназии Кулик становится первым учеником, но из-за независимого и гордого характера бросает ее, возвращается в деревню и скоро понимает, что жизни ему там не будет. В общем, то ли юный Алеша Пешков, то ли Ломоносов — Толстой и сам слегка иронизирует в романе над своим персонажем. Но хотя биография Абозова сильно отличается от биографии его творца, автор дарит ему один из самых характерных своих жестов: привычку отирать ладонью лицо, как бы «умываться» в минуты волнения.
Именно так «умывается» Егор Абозов, закончив чтение в мастерской у Белокопытова. Декадентская публика, собравшаяся его послушать, пребывает в сомнении, гений он или нет, пока некая полуинфернальная дама, вдова и меценатка Валентина Васильевна Салтанова, не решает судьбу Абозова: «То, что я слышала, превосходно. Больше всего мне нравится сам автор».
Так в романе возникает любовная коллизия, отличающаяся от предыдущих толстовских интриг. У Егора запутанные отношения с женщиной по имени Мария Никаноровна, которая родила от него ребенка; остановившись у нее в Петербурге, он предлагает быть ему сестрой, потому что любит другую… Другая же, богачка Валентина, его мучает, отталкивает, не допускает до себя, как Амалия князя Краснопольского в «Хромом барине»; Абозов страдает, но более благородно и мужественно, и, наконец, встречается с Валентиной в «Подземной клюкве», откуда оба сбегают. Самое интересное в романе не любовное томление Абозова, а изображение литературной богемы.
«На возвышение с деревянной решеткой, напротив эстрады, поднялся Зигзаг. Скрестив руки, он заговорил. Донеслись слова:
— …я великолепно плюю на вас, гусеницы и брюхоногие…
Но крик, топанье, свист заглушили его слова, к возвышению кинулось несколько человек, и на месте Зигзага появился горбоносый Волгин; под возгласы: «Тише, тише, говорит Волгин, браво», — он выкрикнул:
— Господа, мы собрались в ночном хороводе, чтобы заглушить в себе тоску и безнадежность… Мы все наполовину мертвы…
— Гнать его… Гнать… Что он болтает, — заорали вокруг.
Волгин исчез, и на месте его появился профессор — бородатый толстяк с поднятыми плечами, красный от напряжения.
— Что за чепуха, — зычно воскликнул он, потрясая кулаками, — мы ничего не хотим заглушать! Мы под землей выжимаем сок кровавой клюквы! Надо понять символ. Мы чувственники. Мы служители русского эроса! У нас раздуваются ноздри! Эрос! А вы знаете, как случают лошадей?
Он густо захохотал и стал багровый. Со многих столиков поспешно поднялись дамы и мужчины во фраках, двинулись к выходу. Валентина Васильевна положила оба локтя на стол, подперла подбородок, ясными, насмешливыми глазами глядя на говорящего. Он продолжал:
— Вы не хотите слушать? Вам стыдно? А я говорю — зверь просыпается! Так встретим же ликованием его великолепный зевок! На праздник! За светлого зверя! На, терзай мою грудь!
<…>
— Профессор слишком полнокровен, он груб, но смел, — сказал Белокопытов. — Я пью за дивного зверя, — он звякнул стаканом о стакан Валентины Васильевны, — за праздник, за красоту, за славу. Все это лишь различные улыбки зверя.
— Жить, так жить вовсю! — заорал Гнилоедов. Валентина Васильевна открыла ровные белые зубы и вдруг, скользнув взглядом по Белокопытову, указала ему на Александра Алексеевича, сделала знак, затем повернулась к подруге. Вера дремала над стаканом вина, иногда поднимая желтое лицо, и глаза ее мерцали через силу. Белокопытов продолжал:
— Друзья мои, зачем лгать! Мы все эгоисты, живем вразброд, каждый томится своим неудовлетворением. Отступитесь от себя на минуту, любите меня. Я молод, талантлив, весел, я смогу упиться счастьем. А когда истощусь, увяну, высохну… когда наполовину стану мертвецом — вышвырните меня, как лягушечью шкуру».
Картины богемной жизни — сцены пьяных посиделок в «Бродячей собаке», которая называется в романе «Подземной клюквой», в ресторане «Вена» (здесь это «Париж»), карикатурные портреты Куприна, Бунина, Леонида Андреева, Волошина, Грина, Северянина, Кузмина, Мережковского, Мейерхольда — сделали печатание «Егора Абозова» невозможным. Рецензент и пайщик «Книгоиздательства писателей в Москве» С. Д. Махалов писал редактору этого издательства Н. Д. Телешову:
«Дорогой Коля, — прочитал Абозова и спешу поделиться с Тобою мнением о портретности, которой не нашел за исключением намеков, да и то перемешанных в такую кашу, что разобраться в них можно только при сильном желании, т. е. напр., писатель с внешностью И. Бунина говорит о произведении, которое могло бы принадлежать Л. Андрееву <…>, а ты понимаешь, что из этого может выйти. А затем, что в таком роде и все остальные портретные выпады»{245}.
В сущности, Толстому сильно повезло, что у повести нашлись внимательные рецензенты и уберегли ее от появления в печати и литературного скандала: во всякого рода неприятные истории с самыми разными писателями ему и так предстояло влипать всю жизнь.
Глава IX
ЛЮБОВЬ, ЛЮБОВЬ, НЕБЕСНЫЙ ВОИН…
29 декабря 1912 года Алексею Толстому исполнилось тридцать. Для своих лет он успел немало: две женитьбы, несколько книг стихов и прозы, знакомство с самыми крупными писателями эпохи, внимание критики, признание, дружба и вражда, ругань, слава. Можно сказать, что он был по-своему избалован и не по годам знаменит, но едва ли успех его портил. Толстой был красив и раскован. О его облике в пору 30-летия свидетельствуют превосходные (прежде всего своей женской наблюдательностью и тенденциозностью) дневниковые записи Рашели Мироновны Хин-Гольдовской — писательницы и супруги преуспевающего адвоката, хозяйки одного из тогдашних московских литературных салонов, которую в шутку называли «мадам Рамбуйе».
«Вчера обедали Толстые и Волошин. Просидели у нас до 12 часов. Толстые мне понравились, особенно он. Большой, толстый, прекрасная голова, умное, совсем гладкое лицо, молодое, с каким-то детским, упрямо-лукавым выражением. Длинные волосы на косой пробор (могли бы быть покороче). Одет вообще с «нынешней» претенциозностью — серый короткий жилет, отложной воротник a l'enfant (как у ребенка) с длиннейшими острыми концами, смокинг с круглой фалдой, который смешно топорщится на его необъятном arriere-train[21]. И все-таки милый, простой, не «гениальничает» — совсем bon efant[22]. Жена его — художница, еврейка, с тонким профилем, глаза миндалинами, смуглая, рот некрасивый, зубы скверные в открытых, красных деснах (она это, конечно, знает, потому что улыбается с большой осторожностью). Волосы у нее темно-каштановые, гладко, по моде, обматывают всю голову и кончики ушей как парик. Одета тоже «стильно». Ярко-красный неуклюжий балахон с золотым кружевным воротником. В ушах длинные, хрустальные серьги. Руки, обнаженные до локтя, — красивые и маленькие. Его зовут Алексей Николаевич, ее — Софья Исааковна. Они не венчаны (Волошин мне говорил, что у него есть законная жена — какая-то акушерка[23], а у нее муж — философ!). У нее печальный взгляд, и когда она молчит, то вокруг рта вырезывается горькая, старческая складка. Ей можно дать лет 35–37. Ему лет 28–30. Она держится все время настороже, говорит «значительно», обдуманно… почему-то запнулась и даже сконфузилась, когда ей по течению беседы пришлось сказать, что она родилась в «Витебске»… Может быть, ей неприятно, что она еврейка? Говорит она без акцента, хотя с какой-то примесью. Он совсем прост, свободен, смеется, острит, горячится… Из всех «звезд» современного Парнаса Толстой произвел на меня самое приятное впечатление»{246}.
23
На самом деле к этому времени Толстой оформил развод с Рожанской, взяв всю вину на себя. «Развод с Юлией Васильевной был, и недели через три я подписываю бумагу и буду свободен», — писал он Вострому в 1910 году (Новые материалы и исследования. С. 127).