«Наше веселье было весьма невинного свойства в отличие от позднейшего периода Коктебеля, когда там появились совершенно новые завсегдатаи и большую роль стал играть винный погребок Синопли, заменивший наше кафе «Бубны» того же хозяина, — вспоминала художница Юлия Оболенская. — Мы были просто молоды и резвились как щенята, не брезгая строить после дождя плотины из грязи. <…> Особое место занимал Алексей Николаевич Толстой, весной 1914 года живший там один, возбуждая поголовное увлечение местных дачниц и яростную зависть ко мне (только и слышишь от него: «Юленька, Юленька»). До приезда Константина Васильевича я действительно много проводила с ним времени, но с приездом Константина Васильевича я начала писать его портрет и больше не впускала Алексея Николаевича. Так как он все-таки ворвался, пришлось закрыть дверь. «А, они заперлись! Хорошо же!» Толстой притащил брандспойт и стал поливать нас через окно водой, залив и балкон и комнату, к ужасу мамы. Сам он вымолил у нее прощение, плюхнувшись на колени в воду, а нам попало ни за что ни про что. Потом в этой забаве приняли участие все обитатели дачи, поливая друг друга водой. А. Толстой опрокинул Константина Васильевича в море, и я подралась с ним — он бил больно, как расшалившийся мальчишка»{258}.
Константин Васильевич Кандауров, который впоследствии стал мужем Юлии Оболенской и, следовательно, отбил ее у графа, приехал в Коктебель не один, а со своей семнадцатилетний племянницей балериной Маргаритой Кандауровой. И вот тут Алиханушка пропал, погиб, влюбился… Балерина свела его с ума, и он сделал ей предложение, от которого она не смогла отказаться.
Крандиевская писала об этом эпизоде в своих воспоминаниях:
«Мы рассматривали любительские снимки, где отыскивали общих знакомых.
— А это Алихан с Маргаритой на пляже, узнаете? — сказала Майя[25], протягивая мне карточку.
— Вы знаете, — продолжала она, — я одна из первых обо всем догадалась, и когда Маргарита призналась мне, это не было для меня неожиданным.
— Что неожиданно? — спросила я.
— Как? Вы ничего не знаете? — воскликнула Майя. — А я думала, Алихан сказал вам. Он сделал предложение Маргарите Кандауровой перед самым отъездом из Коктебеля. Вернулись в Москву женихом и невестой.
Удар по сердцу был неожиданный, почти физической силы»{259}.
Но началась война, и все перевернулось и стало не до личных разочарований…
Пойти на фронт добровольно, как Гумилев, Толстой не мог, военный призыв ему не грозил, так как граф имел освобождение от службы по причине повреждения лучевого нерва (эту травму он получил летом 1901 года, когда сильно поранил руку), и тогда Толстой решил отправиться на фронт в качестве военного корреспондента:
«Милый папочка, сейчас я вновь вернулся в Москву и сижу здесь, жду, когда пустят в действующую армию. Немирович-Данченко, Куприн и я сидим и ждем. До времени, пока весь наш фронт четырехмиллионной армии не вступит в бой, корреспондентов пускать не будут — приблизительно до середины сентября.
С Соней мы разошлись друзьями — ты знаешь, из нашей жизни не вышло ничего. Соня сейчас в Петербурге. Ей очень тяжело (хотя она была причиной разрыва), но так гораздо все-таки будет лучше и ей, и мне. Сейчас все интересы, вся жизнь замерла, томлюсь в Москве бесконечно, и очень страдаю, потому что ко всему люблю девушку, которая никогда не будет моей женой… Я работаю в «Русских ведомостях», никогда не думал, что стану журналистом, буду писать патриотические статьи. Так меняются времена. А в самом деле я стал патриотом. Знаешь, бывает так, что юноша хулит себя, презирает, считает, что он глуп и прыщав, и вдруг наступает час, когда он постигает свои духовные силы (час, которому предшествует катастрофа), и сомнению больше нет места. Так и мы все теперь: вдруг выросли, нужно делать дело — самокритике нет места — мы великий народ — будем же им»{260}.
Это письмо примечательно многим. Прежде всего своим тоном — не письмо, а набросок статьи, манифеста с ярко выраженной позицией. Толстой — оборонец, Толстой — патриот, Толстой — великодержавник.
«Мы даже не знали — любим ли мы нашу страну, или так — проживаем в ней только?» Война пробудила «величайшее понятие, таинственное по страшному могуществу своему: слово — отечество».
Когда цифра 14 перевернется и превратится в 41, он напишет еще более яростно и снова подтвердит то, что уже было им сказано (правда, ключевым словом станет не Отечество, а — Родина). Девушка же, упомянутая в письме к Вострому, и есть Маргарита Павловна Кандаурова, отношения с которой у Толстого не сложились, но крови у него она попила немало.
Трудно сказать, чем Толстой ее не устраивал. Скорее всего, в 17 лет получить предложение от серьезного и успешного мужчины, который вдвое старше, и почувствовать себя его невестой ей льстило и кружило голову, но всерьез замуж она не собиралась. Да и опять же искусство, сцена…
«Я считала, что для Алексея Николаевича, несмотря на его страдания, это было объективно удачей: молодая, семнадцатилетняя балерина, талантливая и возвышенная натура, все же не могла стать для него надежным другом и помощником в жизни и труде»{261}, — писала позднее Дымшиц с долей легкой снисходительности.
До нас не дошли письма Толстого к невесте, но сохранились его письма, шутовские и серьезные, к ее дядюшке.
«Дорогой Костя, уезжая на войну, увожу с собой твою золотую улыбку. Когда лягу на поле брани с свинцом в груди, передай кому следует мой прощальный привет и поцелуй. Да здравствует русская Армия! Ура!»{262}
«Милый Костя, у меня такое тяжелое настроение, что я прошу твоего совета. Мне кажется, что Маргарита совсем не любит меня, ей не нужна моя любовь. За все время я не получил от нее ни строчки, не знаю, здорова ли она, почему она не может исполнить такой пустяшной просьбы, как прислать мне образок на шею Иверской Божьей Матери, я очень хотел бы его иметь. Мне было бы гораздо легче, если бы Маргарита написала мне, что не любит, попросила бы оставить ее. Не знаю, какой властью, но я прикован к ней, я связан, я не могу жить, весь мир кажется мне пустым, и самое тягостное — неизвестность, неопределенность. Пусть она напишет серьезно и просто, если не любит, скоро ли и как, я не знаю, но, м. б. смогу повернуть на иную колею жизни. Я же знаю — ничем на свете нельзя заставить себя полюбить, любовь покрывает нас как огонь небесный. К тому же мне кажется, что я стар и безобразен и слишком смутен для Маргариты. Но, Господи, как бы я мог ее любить; но вот это самое не нужно, обычно, никому, потому что любят не за что-нибудь, а так.
Узнай что-нибудь, милый Костя, и напиши мне поскорей или телеграфируй»{263}.
Тем же числом датировано и письмо Толстого Крандиевской:
«Пишите мне… сходите на премьеру «Выстрела», мне будет приятно»{264}.
Так он гонялся за двумя зайцами, точнее — за одним, не выпуская из виду второго. В последних числах августа 1914 года Толстой выехал на фронт, сначала прибыл в Киев, оттуда поехал дальше на запад в Ковель, во Владимир-Волынский, Лещево, Черновцы, Томашево, Тасовицы, Холм. Вероятно, он писал об этих путешествиях Маргарите, но те письма она не хранила. А вот другая женщина сберегла.
«Милая Наталья Васильевна, сижу на маленькой станции, дожидаюсь киевского поезда, четыре дня мы скакали в темпе по лесам и болотам по краю, только что опустошенному австрийцами. Мы ночевали в разрушенных городах, в сожженных деревнях, среди голых полей, уставленных маленькими, только что связанными крестами. В лесах до сих пор ловят одичавших австрийцев»{265}.