Выбрать главу

О том, как эта встреча произошла, вспоминала Евгения:

«Сестра у телефона: «Приходите вечером — будет Алексей Толстой, только что с турецкого фронта, с Кавказа…»

С Алексеем Толстым знакомство у нас давнее — через Волошина, Коктебель — но не близкое. Вечером — похудевший, точно сплыл с него жирок бонвивана, в полувоенном, с обычным мастерством, неспешно и сочно рассказывает военные эпизоды. Столпившись вокруг, слушали. Булгаков, загоревшийся платоновским эросом к каждому связанному с русской славой, влюбленно смотрел на него. Но рано простившись, Алексей Толстой шепнул сестре: «Мне нужно отдельно поговорить с вами». И на другой день он поведал ей о новой своей любви, о тайно решенном браке (с первой женой, с которой связана бешено-разгульная полоса его жизни, он уже разошелся): «Вы именно оцените ее, она поэт, и вообще они удивительные две сестры, обе маленькие, талантливые, дружные: когда Туся и Надя чем-нибудь взволнованы, они вместе залезают в ванну, воду по горло, дверь на крючок, плещутся и говорят, говорят. У нее был уже неудачный брак, но они разошлись. Не могла же она, поэт, жить с молодым адвокатом — да в наше-то время! Дорогая, можно привести ее к вам?..»

Он пришел с Н. В. Крандиевской. Тоненькая, искусно причесанная, в каком-то хитрого фасона платьице с разлетающейся туникой поверх узкой юбки. И щуплая книжечка ее стихов, сколько помню, изящных и холодноватых. Он жадно смотрел на ее губы, пока она читала, а потом сияющим, ждущим взглядом на сестру: как-то она поймет, обласкает невесту-поэтессу. Нова была эта простодушность в нем, цинике и в жизни, и в ранней беллетристике своей. Помню, за чаем, совсем размягчившись и уж не стесняясь меня, ему чужой, он говорил с медвежачьей наивностью: «Мы хотим жить так, чтобы все было значительно, глубоко — каждый час. По-новому жить. Так Туся говорит. Как ты говорила, Туся?» Слова были беспомощны и смутны, но и вправду союз его с Крандиевской на первых порах внес что-то новое, обогатил его несложную психологию. Сужу об этом по трогательным образам сестер в «Хождении по мукам». Как сложилась их жизнь вдвоем, нам не пришлось видеть: жили в разных странах, позднее в разных сферах — он вверху, мы — внизу»{271}.

Их жизнь сложилась по-разному, но очень долго Толстой с Крандиевской были счастливы совершенно, хотя постороннему глазу могло показаться иначе: «О Толстых теперь ничего не знаю, увижу их в Коктебеле и тогда напишу Вам. У меня мало доверия в их союз; она такая субреточная, боязливая, ущемленная, и Соня была, мне кажется, значительнее…»{272}

Сама Софья Исааковна писала позднее в мемуарах, принужденно сбиваясь на какой-то суконный язык: «Я обрадовалась, что талант его найдет себе верную поддержку. Алексей Николаевич входил в литературную семью, где его творческие и бытовые запросы должны были встретить полное понимание».

А Толстой ездил корреспондентом на фронт и посылал домой письма: «Наташенька моя, если бы ты знала, как я люблю тебя, как предан тебе. При мысли о тебе я взволнован и испуган немного и почтительно. Представляю тебя нежную, легкую, своевольную душеньку, умную и бестолковую, изменчивую и ласковую. Я чувствую тебя всем духом, всем телом. В тебе сочетание родного, женского, милого с вечно ускользающим своеволием и потому опасным»{273}.

«Душенька моя, очарование мое, ты принесла мне такое счастье, о котором я не мог мечтать, потому что не знал, что можно так любить и так полно существовать. Наша жизнь еще только начинается, и нашей любви и счастью нет конца… Выше тебя, прекраснее тебя я не знаю, благословляю Господа за то, что он послал мне тебя»{274}.

«Для тебя я бы перенес всякие страдания, всякое унижение, только ты люби меня, Наташенька, хоть за то, что люблю тебя во всю силу…»{275}

«Если с тобой, то я хочу бессмертия, если один — то мне ничего не нужно за гробом»{276}.

Глава X

ПРИЗВАНИЕ

«Война и женитьба на Наталье Васильевне Крандиевской были рубежом моей жизни и творчества. Моя жена дала мне знание русской женщины»{277}.

«Началась война. Как военный корреспондент («Русские ведомости»), я был на фронтах, был в Англии и Франции (1916 год). Книгу очерков о войне я давно уже не переиздаю: царская цензура не позволила мне во всю силу сказать то, что я увидел и перечувствовал. Лишь несколько рассказов того времени вошло в собрание моих сочинений. Но я увидел подлинную жизнь, я принял в ней участие, содрав с себя застегнутый наглухо черный сюртук символистов. Я увидел русский народ».

Два эти клише из двух толстовских автобиографий разного периода — увидел русский народ и узнал русскую женщину — не следует считать чем-то формальным. Бунин позднее полагал, что Толстой хохотал, пиша автобиографию. Может быть, и так, но над этими строками он, скорее всего, не смеялся. Толстой не был ни солдатом, ни офицером, не был и писателем-баталистом, и его военную прозу трудно назвать удачей, — но война помогла ему сменить тему, действительно себя исчерпавшую, — изображение нравов русского дворянства. Она показала ему жизнь с иной стороны и подготовила его к тому рывку, который он сделает в двадцатые — тридцатые годы, когда напишет лучшие, самые глубокие свои книги.

Хин-Гольдовская, к этому времени уже Толстого откровенно невзлюбившая, писала в июле 1915 года: «…Не понимаю, как можно теперь писать рассказы на современные военные темы. А вот Алеша Толстой упражняется! Тянет в «Русских ведомостях» благородно-романтическую канитель: муж заботится о раненых, жена — сестра милосердия, герой жены — князь — убит на войне — ни дать ни взять Анна Каренина в трех фельетонах и наизнанку. Как не стыдно! Уж если нельзя без «строчек» (и я понимаю, что нельзя, — ведь и «Соня», и «Туся», и тетя Маша с Марьянкой — всем требуется «провиант») — то при его способности писать обо всем и ни о чем — ведь можно эти самые строчки нанизывать из обывательской дряни… А войну доить ему — грех…»{278}

Речь идет о рассказе «Буря» — не самом лучшем, действительно конъюнктурном и искусственном. Но интереснее другое. Хин-Гольдовская предвосхищает те упреки, которые будут обращены к Толстому в советское время, — что он ради семьи, ради заработка продался, пошел в услужение к большевикам, написал «Хлеб», написал «Ивана Грозного», а между тем «продался-то» Толстой намного раньше и с самого начала на литературу смотрел как на основной источник благосостояния своей семьи. А то, что содержал и Соню, и Тусю, и тетю Машу с Марьянкой[26], едва ли можно ставить ему в укор, хотя многих он раздражал прежде всего своей удачливостью и кажущейся легкостью, оборотной стороной трудолюбия и фантастической работоспособности.

Но войну он все-таки не доил. Ни в 1914-м, ни в 1941-м. Он для нее работал.

«В нем нет шовинизма и опьянения жутко сладким вином войны, нет развязности и бахвальства всезнаек, пишущих о войне за десятки верст от нее», — отзывались о Толстом в журнале «Современный мир» в 1915 году.

Марк Алданов позднее писал:

«Русское искусство — в лице наиболее известных своих представителей, как Короленко, Горький, Бунин, — отвернулось от этой колоссальной темы. Патриотическая пьеса Андреева «Король, закон и свобода» и обличительная пьеса Арцыбашева «Война», мягко выражаясь, ничего не прибавили к славе этих писателей. Один А. Н. Толстой составил счастливое исключение. Огромная трагедия захватила его художественную натуру. В качестве корреспондента одной из лучших русских газет он изъездил фронты… В своих превосходных корреспонденциях он не опускался до бульварного тона, который считался всюду почти обязательным в первые годы войны. Русский патриот в лучшем смысле этого слова, он никогда не играл на грубо-шовинистических инстинктах толпы»{279}.

«В своем отношении к войне и в изображении ее он оставался свободным от патриотического угара, от аляповатых шовинистических батальных картин. Не прославляя и не проклиная войны, он художественно изобразил не героические битвы, а повседневную жизнь на войне, «около битв», то обыденное, будничное и общечеловеческое, что сохраняется людьми, хотя бы они даже неделями сидели в окопах»{280}, — утверждал профессор Петербургского университета А. С. Ященко.

вернуться

26

Ср. также в письме к Вострому: «Милый папочка, я уезжаю на войну военным корреспондентом от «Русских ведомостей». В случае моей смерти прошу тебя завещать в духовной дочке моей Марьяне, сколько ты можешь. Прошу тебя об этом горячо. Пусть Марьяна не испытает бедности, до тех пор пока сама не сможет работать. Бедность придавляет человека, Марьяна слишком нервна и нежна, чтобы вынести очень тяжкие испытания в детстве» (Переписка А. Н. Толстого. Т. 1. С. 213).