Толстой находился в новой русской столице еще весь июнь и июль вплоть до тех дней, когда в столице случился левоэсеровский мятеж, который произвел на него сильное впечатление и, по всей вероятности, стал последним аргументом в пользу отъезда.
«21/7 июля. Вчера убит Мирбах. Сегодня с утра орудийная стрельба. С Арбатской площади через каждые 3 минуты выстрел. Выглядываю в окно, напротив нас в садике две женщины и с ними девушка в розовом платье, с бантом на затылке. Она целует то одну, то другую женщину. [При выстрелах] Когда раздается выстрел, девушка встряхивает головой: они о чем-то беседуют, явно не касающемся революции. Потом девушка села в гамак, женщины ушли»{322}.
Три недели спустя с помощью антрепренера Левидова, который организовал писателю турне по Украине, Толстой покинул Москву. Уезжали впятером — Толстой с женой, двое детей — Федор и Никита, которому не исполнилось и полутора лет, и Никитина няня эстонка Юлия Ивановна Уйбо. В Москве осталась старшая дочь Толстого Марьяна вместе с тетушкой Марией Леонтьевной Тургеневой. Ехали в занятую немцами Малороссию. Надолго ли, навсегда ли, спасаясь от голода или красного террора, на гастроли или просто отправлялись в отпуск к морю? Всего понемногу.
«Говорят — русские тяжелы на подъем. Неправда, старо. Иной, из средних интеллигентов, самой судьбой определен жить и умереть в захолустье, а глядишь — сидит на крыше вагона, на носу — треснувшее пенсне, за сутулыми плечами — мешок, едет заведомо в Северную Африку и — ничего себе, только борода развевается по ветру», — писал Толстой в «Ибикусе».
Более эмоционально апокалиптическую картину русского исхода изобразил в «Белой гвардии» Михаил Булгаков: «Бежали седоватые банкиры со своими женами, бежали талантливые дельцы, оставившие доверенных помощников в Москве, которым было поручено не терять связи с тем новым миром, который нарождался в Московском царстве, домовладельцы, покинувшие дома верным тайным приказчикам, промышленники, купцы, адвокаты, общественные деятели. Бежали журналисты, московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые. Кокотки. Честные дамы из аристократических фамилий. Их нежные дочери, петербургские бледные развратницы с накрашенными карминовыми губами. Бежали секретари директоров департаментов, юные пассивные педерасты. Бежали князья и алтынники, поэты и ростовщики, жандармы и актрисы императорских театров. Вся эта масса, просачиваясь в щель, держала свой путь на Город».
Алексей Толстой, правда, бежал не в Город. Точнее не в этот город — он держал путь в Харьков, где беженцев было гораздо меньше и приезд известного писателя не остался незамеченным.
«Вчера приехал из Москвы известный писатель-драматург граф Алексей Николаевич Толстой, который даст свой вечер интимного чтения из неизданных еще произведений и сказок, — сообщала в августе 1918-го газета «Южный край». — Переезд из Москвы не обошелся без недоразумений с «властями» на границе. По пустячному поводу А. Н. и его импресарио едва не были увезены «для объяснений» в поле. Одновременно с А. Н. Толстым приехала в Харьков популярная исполнительница цыганских романсов собственного репертуара Аня Степовая: в скором времени состоится вечер цыганской песни и романса. Защищая на границе А. Н. Толстого от «вспылившего начальства» во время переезда через демаркационную линию, г-жа Степовая сделалась сама жертвой любителей чужой собственности. Все ее концертные туалеты, составляющие по теперешним ценам сумму не менее 25 тысяч, стали достоянием одного из «власть имущих» по ту сторону границы»{323}.
Несколько иначе картина пересечения границы дана в более поздних, подцензурных воспоминаниях пасынка Толстого Федора Крандиевского: «Городские власти встречали и провожали нас с почетом. Сам комиссар города Курска, белобрысый, кудлатый парень, гарцевал на белой лошади то справа, то слева от нас, то отставая, то опережая»{324}.
В Харькове Толстой дал свое первое интервью: «Я верю в Россию. И верю в революцию. Россия через несколько десятилетий будет самой передовой в мире страной. Революция очистила воздух, как гроза. Большевики в конечном счете дали страшно сильный сдвиг для русской жизни. Теперь пойдут люди только двух типов, как у нас в Москве: или слабые, обреченные на умирание, или сильные, которые, если выживут, так возьмут жизнь за горло мертвою хваткой. Будет новая, сильная, красивая жизнь. Я верю в то, что Россия подымется»{325}.
Последние слова Толстого весьма примечательны тем, что здесь очень выразительно, ясно и кратко изложен его взгляд на русскую революцию: больной, расслабленной России было необходимо пустить кровь и убрать лишних людей, это сделали большевики, но на этом их волчья миссия закончится и миру будет явлена новая общность.
«Большевизм — болезнь, таившаяся в ея (России. — А. В.) недрах со времен подавленного бунта Стеньки Разина. Болезнь, изнурительная и долгая, застилала глаза народу, не давала ему осознать государственности, заставляла интеллигенцию лгать и бездействовать, вызывала непонятную тоску, больные мечты по какой-то блаженной анархии, о воле в безволии, о государстве без государства.
И вот болезнь прорвалась и потекла по всем суставам кровавым гноем. Россия распалась. Но это распадение было инстинктом больного. Отпавшие части начали борьбу с болезнью и победили. Все нездоровое, шаткое, неоформленное сгорело и горит в этой борьбе. Теперь — ближайшая задача: со свежими оздоровленными силами начать очищение Великороссии. Москва должна быть занята русскими войсками. Этого требует история, логика, гордость, порыв изболевшегося сердца.
И там, в Москве, все те, кому дорого великое, а не малое, кому дорога свобода и мила, — должны соединить в единый организм — в тело прозревшего Левиафана — все временно отторгнутые части»{326}.
Это писалось в то время, когда на Дону собирались в поход первые полки Белой армии, и позиция будущего автора «Восемнадцатого года» и «Хлеба» была сформулирована четко: поход на Москву. Однако едва ли это можно было считать литературной задачей. И если его знакомая по «обормотнику» напишет чуть позже «Лебединый стан», то Толстой, пусть даже и симпатизировал попыткам скинуть большевиков, как писатель решал в ту пору совершенно иные задачи.
Глава XII
ХОЖДЕНИЕ ЗА ТРИ МОРЯ
«Осень, а затем зиму, очень тревожную, со сменой власти, а иногда и с уличными боями, мы и Толстые прожили в Одессе»{327}, — вспоминал Бунин. На самом деле не только в ней. И Бунин, и Толстой, иногда вместе, иногда по отдельности, гастролировали по Украине, выступали с чтением своих рассказов, писали в газеты. Толстой, по свидетельству Бунина, «получал неплохое жалованье в одном игорном клубе, будучи там старшиной», — тут вновь у Бунина проскальзывает нотка осуждения. В более поздней дневниковой записи оно выражено гораздо резче: «Кончил «18-й год» А. Толстого. Перечитал? Подлая и почти сплошь лубочная книжка. Написал бы лучше, как он сам провел 18-й год! В каких «вертепах белогвардейских»! Как говорил, что сапоги будет целовать у царя, если восстановится монархия, и глаза прокалывать ржавым пером большевикам… Я-то хорошо помню, как проводил он этот год, — с лета этого года жили вместе в Одессе. А клуб Зейдемана, где он был старшиной, — игорный притон и притон вообще всяких подлостей!»{328}
В одесских отношениях двух писателей много недоговоренного. Толстой и Бунин должны были вместе выступать в Киеве, но в Город Бунин поехал один, и, судя по всему, между приятелями пробежала кошка. Во всяком случае, осенью 1918 года Толстой писал Андрею Соболю:
«Сегодня принесли твое письмо, и я был очень, очень рад, что ты здесь, жив и издаешь юдофобские сборники. Тебя я люблю по-настоящему, очень сильно и буду рад тебя обнять гораздо больше, чем Илью, потому что он заносчивый и гордый. С Ильей, вообще, у меня предстоит разговор, так ему и передай. Письма от него не получал, он его и не писал, врет. Ну, господи, если он в шляпе появится на Дерибасовской! Все-таки буду очень рад…