Выбрать главу

По отношению к Толстому реакция эмиграции была мгновенной: от графа потребовали разъяснений, а когда он отказался выполнять фактический ультиматум: или с нами, или с ними, поставили вопрос о его исключении из Парижского союза русских литераторов и журналистов, главного эмигрантского литературного клуба, во главе которого стоял П. Н. Милюков. Считавшая себя неполитической писательская организация проявила принципиальность: против исключения высказался один Куприн. Бунин воздержался, но ничего об этом в своих мемуарах не написал. Не написал и в дневнике (по крайней мере, в том его виде, как он опубликован Милицей Грин), но зато есть в его дневниковых записях апреля-мая 1922 года довольно любопытные факты:

«11 Апреля. <…> В 5 у Мережковских с Розенталем. Розенталь предложил нам помощь: на год мне, Мережковскому, Куприну и Бальмонту по 1000 фр. в месяц. <…>

6 Мая.

Вечером курьер из Министерства] Иностранных] Дел — орден и диплом «Office de l'Instruction] Pub[lique]{416}».

Складывается впечатление, что случай с Толстым отрезвил тех, у кого были деньги. И наиболее значительным русским писателям, которые, как видно из уже процитированных в начале этой главы записей Бунина, были доведены до крайности и могли за графом последовать, бросили кость.

С ослушником же Толстым поступили так же, как поступали с ним во дни его литературной молодости: примерно наказали, чтобы другим было неповадно — ни резать хвосты у обезьян, ни дерзить старшим, ни бегать к большевикам. Чего-то подобного он мог ожидать, но такой жесткой реакции — вряд ли. Будучи человеком самоуверенным и хорошо чувствуя, что между ним нынешним и ним десятилетней давности лежит пропасть с точки зрения литературного веса, он мог легко вообразить, что с графом Алексеем Н. Толстым так не поступят, «Алешке» хулиганство и хитрость простят. Если можно брать деньги на галстуки у дяди Сережи Скирмунта, если можно клянчить у буржуев, то почему нельзя у большевиков? Главное — дело делать.

Позднее эмиграция отнесется к «перелету» Алексея Толстого гораздо мягче. Отсюда и нежный тон бунинских воспоминаний, и прощение со стороны Вишняка, назвавшего Толстого «не столько карьеристом, сколько любителем хорошо и «вкусно» — гастрономически и «спиритуалистически», в свое удовольствие пожить»{417}, хотя оценка эта, конечно, очень плоская и сильно оглупляющая Толстого: на вкусную еду и сладкую жизнь он заработал бы и в Берлине, и в Париже. Но, быть может, точнее всех высказался Федор Степун:

«Я не склонен идеализировать мотивы возвращения Толстого в 1923 году в Советскую Россию. Очень возможно, что большую роль в решении вернуться сыграл идеологический нигилизм этого от природы весьма талантливого, но падкого на славу и деньги писателя. Все же одним аморализмом толстовской «смены вех» не объяснить. Если бы дело обстояло так просто, мы с женою, только что высланные из России, вряд ли могли бы себя чувствовать с Толстыми (к этому времени Алексей Николаевич был женат вторым браком на Наташе Крандиевской) так просто и легко, как мы себя чувствовали с ним накануне их возвращения из Берлина в СССР. <…>

Мне лично в «предательском», как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что в отрыве от ее стихии, природы и языка он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытной жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией»{418}.

Наконец, уже совсем в недавнее время появилась книга еще одного нашего эмигранта (из СССР в Израиль), участника знаменитого сборника «Из-под глыб» Михаила Агурского «Идеология национал-большевизма», где Алексею Толстому посвящена целая глава:

«Толстого многие считают оппортунистом, но даже поверхностный анализ его творчества показывает, что его политический оппортунизм выливался все же только в одно русло — национал-большевизм, хотя это отнюдь не было единственной возможностью выжить в Советской России. Похоже на то, что Толстой в гораздо меньшей степени приспосабливался к большевизму, чем многие другие писатели. Вполне прав Юрген Рюле, говоря, что концепция коммунизма как русской национальной судьбы довлела в мышлении Толстого. «Пускай наша крыша убогая, — говорил он в 1922 году, — но под ней мы живы… Если в истории есть Разум, — продолжает он, вводя знакомые нам приемы мистической диалектики, — а я верю, что он есть, то все происходящее в России совершено для спасения мира от безумия сознания смерти». Толстой говорит о России как о дикой сумасшедшей стране, где противно здравому смыслу утверждают: «Хорошо, что истинно!» Толстой призывает делать все, чтобы помочь революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго, справедливого, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления великодержавности. Да, в России нет свободы, «но разве во время битвы солдат ищет свободы?» В России личность освобождается через утверждение и создание мощного государства»[41]{419}.

Однако высказывание Степуна будет опубликовано лишь в 1951 году, Агурского и того позднее, в 1986-м, а тогда, в начале двадцатых — ни «брака по любви с Россией», ни государственного инстинкта графу не простили, не поняли, не увидели; эмиграция не захотела, чтобы ее раскалывали и разлагали изнутри так нагло, и отвернулась от грязных советских денег, которых не гнушался Толстой.

Вместе с Толстым пострадал и Роман Гуль, который опять-таки позднее, в своих мемуарах, писал о «Накануне» довольно мягко, а об эмиграции, эту газету заклеймившей, напротив, жестко. Взгляд Гуля интересен еще и тем, что этот словоохотливый писатель предлагает свою мифологему всего сменовеховского движения, не вполне соответствующую действительности, но примечательную изображением идеальных намерений маленькой, но очень боевой и увесистой партийной группы и примкнувшего к ней Толстого.

«В марте 1922 года группа «сменовеховцев» (проф. Ю. Ключников, проф. С. Лукьянов, проф. С. Чахотин, Ю. Потехин и другие) стала издавать в Берлине сменовеховскую газету «Накануне». Я подчеркиваю — сменовеховскую, а не коммунистическую, как лгали многочисленные доносчики. В Берлине существовала коммунистическая русская газета «Новый мир», но со «сменовеховцами» она не имела ничего общего. Сотрудничать в «Накануне» стали многие видные русские писатели и журналисты: Алексей Толстой, Ив. Соколов-Микитов, А. Дроздов, А. Ветлугин, Н. Петровская, И. Василевский (He-Буква) и др. Алексей Толстой редактировал воскресное «Литературное приложение» к «Накануне». В это время я работал в журнале «Новая русская книга». Однажды, придя к нам в редакцию, Толстой попросил у меня литературный материал для своего «Литературного приложения». Я тогда как раз писал роман из жизни эмиграции 1920–1921 годов «В рассеяньи сущие» и дал Толстому отрывок. Этот отрывок был напечатан в «Литературном приложении» к «Накануне» от 28 мая 1922 года.

вернуться

41

Ср. также: «Анализ творчества Толстого занял бы целую книгу, и он не является нашей задачей. Хотелось бы лишь сказать, что Толстой до конца своей жизни не изменил своих позиций. В той или иной форме все его творчество — это развитие того комплекса идей, которые сложились у него к 1922–1923 гг.» (Агурский М. Идеология национал-большевизма).