«Дорогой Толстой.
Я радуюсь тому, что происходит с Вами. Ваш ответ Ч-му прекрасен. Безо всякого злорадства, а напротив: с умилением — читал я его в «Известиях». Да, да, это что я чувствую давно! — с самого начала революции. Слава Богу, ненависти к своему народу у меня и мимолетной не было. Я сразу пошел читать лекции матросам, красноармейцам, милиционерам — всем нынешним людям, которых принято так ненавидеть и, читая, чувствовал: «Это Россия». И еще: «Хороша Россия!» Талантливые, религиозные, жадные к жизни люди. Они тысячу лет были немы, теперь впервые думают и говорят — еще косноязычно и нелепо, — но это они создали Достоевского, Чехова, Державина, Блока, они, они, и у них еще тысячи лет впереди, и они силачи: прошли через такие войны, голода, революции — а вот смеются, все поют, купаются в Неве, козыряют за девками. А в деревне бабы рожают, петухи кричат, голопузые дети дерутся на солнце, крепкий народ, правильный народ, он поставит на своем, не бойтесь. Хоть из пушек в него пали, а он все будет возить навоз, любить землю, помнить зимних и вешних Никол, и ни своих икон, ни своих тараканов никому не отдаст. Я жил в этом году в деревне и видел, что в основе, в главном, в идеале все сложилось по мужику, для мужика, что мужик весь этот строй приспособил к себе, повернул на свою мельницу, взял из него то, что нужно мужику, остальное выбросил вон. Говорить о «гибели» России, если в основе — такой прочный, духовно одаренный, работящий народ, — могут только эмигранты — в Париже, Софии и Праге. Теперь эмигранты каются и «прозревают» — Достоевский сказал им, что презревшему свой народ остается одно: Смердяковская или Ставрогинская петля, — все они чувствуют себя (в потенции) висельниками, но, дорогой Толстой, не думайте, что эмигранты только за границей. <…>
В 1919 году я основал «Дом Искусств»; устроил там студию (вместе с Николаем Гумилевым), устроил публичные лекции, привлек Горького, Блока, Сологуба, Ахматову, А. Бенуа, Добужинского, устроили общежитие на 56 человек, библиотеку и т. д. И вижу теперь, что создал клоаку. Все сплетничают, ненавидят друг друга, интригуют, бездельничают — эмигранты, эмигранты! Дармоедствовать какому-нибудь Волынскому или Чудовскому очень легко: они получают пайки, заседают, ничего не пишут и поругивают Советскую власть. В этом-то я вижу Вашу основную ошибку: те, которые живут здесь, еще больше за рубежом, чем Вы. Вот сейчас вышел сборник молодежи — «Звучащая раковина». Ни одного стихотворения о России, ни одного русского слова, все эстетические ужимки и позы! Нет, Толстой, вы должны вернуться сюда гордо и с ясной душой. Вся эта мразь недостойна того, чтобы Вы перед ней извинялись или чувствовали себя виноватым. Замятин очень милый человек, очень, очень — но ведь это чистоплюй, осторожный, ничего не почувствовавший. Серапионы — да! Это люди, прокипевшие в котле, — жаль, что Вы не знаете их лучших вещей, — но если бы Вы знали, как их душит вся эмигрантщина, в какой они нищете и заброшенности.
Вот, если б можно было им помочь — через Ара или как-нибудь Слонимскому, Лунцу, Веев. Иванову, Зощенке (больной, с пороком сердца, милый, милый), Конст. Федину. Я сказал им о Вашем приглашении, все они пишут для Вас, на днях вышлют. <…> Спасибо Вам за дивный подарок — «Любовь Книга Золотая» — Вы должно быть сами не понимаете, какая это полновесная, породистая, бессмертно-поэтическая вещь. Только Вы один умеете так писать, что и смешно, и поэтично. <…> Воображаю, какой успех имеет она на сцене. Пришлите мне рецензии, я переведу их и дам в «Литературные записки» (журнал Дома литераторов) — пускай и Россия знает о Ваших успехах <…>{429}».
Толстой это прочел, а потом взял — и, не спросись Чуковского, опубликовал в «Накануне» безо всяких купюр и замен фамилий начальными буквами[47].
Как справедливо отмечено в книге «Русский Берлин», вопрос о том, имел ли право Толстой частное письмо напечатать, остается открытым, «поскольку, во-первых, оно являлось ответом на письмо Толстого, прямо приглашавшее в «Накануне». С другой стороны, Чуковский сам только что напечатал «частное» письмо Толстого к нему в петроградских «Литературных записках»{430}.
К этому можно добавить, что, послав в те же сроки близкое по содержанию письмо Ященке (там тоже была брань в адрес петроградского «Дома искусств»), Чуковский оговорил: «Все это письмо — для Вас, для Александра Семеновича, а не для печати»{431}. В письме Толстому таких оговорок нет. Случайно, по забывчивости, специально? Как знать… В письме Чуковского слишком много того, что пишется в расчете на публику, хотя одновременно с этим есть и очень личное. Автора «Крокодила» и «Мойдодыра» точно бросает из стороны в сторону, чувствуется, что его текст написан в сильном волнении, что у него накопилось за эти годы много горечи и обиды и он выплеснул их на первого попавшегося человека, отличного от тех, кто окружал его в Петрограде. А что сделал тот? Воспользовался чужой неосмотрительностью? Оказал медвежью услугу своему старому знакомому, который писал о нем восторженные рецензии еще десять лет назад и приводил к Короленке? Или же Чуковский сам, сознательно либо подсознательно, хотел скандала, и Толстой выполнил-угадал его тайное желание?
Как ни гадай и ни рассуждай, Толстой повел себя как журналист, в руки которого попал сенсационный материал, и не остановился ни перед чем, чтобы его опубликовать. А самому Чуковскому позднее писал:
«Мне ужасно тяжела вся история с письмом. Но, дорогой Корней Иванович, я был введен в заблуждение: я был уверен, что Ваше письмо есть ответ на мое письмо, и так как свое я послал Вам, предполагая, что Вы его напечатаете, то и Ваше я рассматривал, как присланное для печати. Но там были слишком горькие слова. Я пошел к Алексею Максимовичу и мы вместе читали письмо и вычеркнули из него одну треть. Фраза же о Волынском была вычеркнута, но в типографии ее почему-то набрали. (Вычеркивал Горький карандашиком.) Но, Боже мой, какие это мелочи! Снег уже стаял. Ругали меня с остервенением и сладострастием. Надоело и перестали. Но почему же не говорить правду? Неужели нужно всегда и везде притворствовать?»[48]{432}
Эмиграция отреагировала мгновенно:
«Письмо, по-видимому, не было предназначено для печати — такую наивно неприкрытую лесть, какой оно дышит, можно себе позволить только в частном исполнении и притом лишь к заведомо не очень взыскательному человеку. Иначе преувеличенная фальшь внушает мысль даже об издевательстве. Точно так же только в частном письме можно себе позволить те гаденькие сплетни, в которых изливает свою душу петербургский корреспондент графа Толстого, — писала газета «Руль» в редакционной статье под названием «Cloaca maxima». — К сплетням о товарищах по этому учреждению присоединяется заглядывание в чужие пайки и нечто весьма похожее на критику обоснованности их получения. Кто «милый-милый», так тому выслать посылку Ара, а кто не милый, так тот оказывается дармоедствующим даже и на пайке советском. Все это венчается доносом по части советской неблагонадежности некоторых лиц.
Именно это последнее обстоятельство всего более убеждает в том, что письмо не было предназначено его автором к опубликованию, ибо доносы надлежит направлять непосредственно начальству, а никоим образом не окольным путем чрез «Накануне» в Берлин. <…> Нет, такой оплошности не сделал Корней Чуковский, это просто его предал граф Толстой»{433}.
Граф Толстой не стал спорить, сделал вид, что со всем согласен и подставил свою могучую выю под чужую длань.
«Напечатанное в предыдущем номере письмо К. И. Чуковского было написано мне как частное письмо. Я напечатал его, не испросив предварительно разрешения на это К. И. Чуковского. Поэтому все упреки и бранные слова прошу направлять только по моему адресу.
Алексей Толстой»{434}.
Не помогло. Через несколько номеров Толстой добавил.
48
Ср. в письме Горького Ольденбургу 20 июня 1922 года: «Письмо Чуковского, верно, очень оглушило многих? Хорошо еще, что мне удалось уговорить Толстого вычеркнуть несколько фраз из этого письма, и очень сожалею, что не смог уговорить совсем не печатать эту <…> эпистолу. Толстой, конечно, был заинтересован опубликовать это письмо, его беднягу, так травят здесь…» (Переписка А. Н. Толстого. Т. 1. С. 129).