«Разъяснение.
В дополнение к заметке, что письмо К. И. Чуковского ко мне опубликовано мною без его разрешения, — сообщаю, что письмо это напечатано не целиком, но что это отрывки из его частного письма ко мне.
А. Толстой»{435}.
Чуковский, положение которого было стократ ужаснее, написал в свое оправдание огромную путаную статью, где изо всех сил пытался дезавуировать выпады против собратьев из «Дома искусств», клялся, что никого не хотел обидеть и уж тем более заподозрить в нелояльном отношении к советской власти. Были там и такие строки:
«Мне больно, что Ал. Толстой напечатал мое частное письмо, так оно повредило тому, что мне дорого. <…> Если бы во время писания письма я знал эту газету, как знаю ее теперь, я не послал бы такого письма». Впрочем, заканчивалось все примиряюще:
«К самому Толстому я продолжаю относиться с доверием. Он не политикан, он органически простой человек, который всем нутром ощутил, что Россия, несмотря ни на что, все же осталась Россией, что русскому жить без нее невозможно.
За это я и послал ему свой (неправильно воспринятый) привет, в чем и посейчас не раскаиваюсь»{436}.
Но все это было как мертвому припарки. На это внимания в Советской России особо не обращали, в то время как первое письмо Чуковского произвело эффект разорвавшейся бомбы.
«На интимном вечере «Всемирной литературы», после удачной литературной шутки, сочиненной и прочитанной Замятиным, — вспоминал Николай Оцуп, — Чуковский подошел к писателю и который раз сказал ему:
— Восхищаюсь вами. Какой вы талантливый, какой настоящий!
«Новому Гоголю», как назвал его недавно тот же Чуковский, оставалось только поблагодарить за лестные слова.
А через несколько дней в «Накануне» Алексей Толстой опубликовал печально-знаменитое письмо Чуковского, где он писал между прочим: «Здесь нет настоящей литературы. Замятин? Но какой же он писатель? Это — чистоплюй»{437}.
«Дом Искусств и Дом литераторов задымились от горькой обиды и негодования, — писал в мемуарах Евгений Шварц. — Начались собрания Совета Дома, бесконечные общие собрания. Проходили они бурно, однако в отсутствие Корнея Ивановича. Он захворал. Он был близок к сумасшествию»{438}.
Но что говорить про Замятина, Волынского и прочих обитателей «Дома искусств», если Борис Пильняк, который никоим образом от Чуковского не пострадал, в тот же день, когда было опубликовано письмо Чуковского, написал Ремизову для передачи Алексею Толстому письмо с отказом сотрудничать с «Накануне». В нем ни слова о Чуковском, и начинается оно в обычном для переписки Пильняка и Ремизова шутовском стиле, но совпадение дат — 4 июня — говорит само за себя:
«Коломна.
Никола-на-Посадьях.
4-го июня 1922 г.
Алексею Михайловичу Ремизову и
Алексею Николаевичу Толстому
пишет
блоховод Пильняк.
Дорогие Алексей Михайлович и Алексей Николаевич!
(это письмо я Вам адресую, Алексей Михайлович, — перешлите Алексею Николаевичу: не пишу двух писем, потому что горько писать горькие письма дважды и… сижу без денег, а письмо стоит 400 тысяч —!) Вдруг, пачкой пришли ко мне «Накануне», — прочел «Россию, родину, мать» — и пришел в восхищение от твоего, Алексей Николаевич, «Жизнеописания (краткого) блаженного Нифонта». Но прочел, кроме того, и газеты —
— и по совести своей пишу письмо в редакцию, которое прошу тебя напечатать в «Накануне», т. к. точно такое же письмо шлю Ященко, в «Нов[ую] Русск[ую] Кн[игу]» — и лучше, если у Вас, в «Накануне», появится вперед.
Письмо же в редакцию вот:
Гражданин редактор.
Напечатайте, пожалуйста, это мое письмо. Я больше не буду сотрудничать в газете «Накануне». Я знаю и верю, что идет, пришла Новая Россия, и на обовшивевшем ее пути, — по новому пути поведет ее новая, народившаяся теперь, биологически теперешняя, общественность. Тем, кто хочет быть с Россией — должен быть в России — должен перепроверить свои вехи, — тем надо знать будни России.
Я приветствую сменовеховство, как искание. Сам я, в сущности, сменовеховец. Но «Накануне» не знает наших будней и просматривает нашу молодую, теперешнюю, революционную общественность, — тактика «Накануне» мне чужда. И это разводит наши дороги.
Я с глубоким уважением отношусь к тем, кто искренне сменовеховствует, как ко всякому искреннему верованию, и думаю, что дружеские мои отношения с товарищами, работающими в «Накануне», — по-прежнему останутся товарищескими и дружескими.
Россия. Коломна. Никола-на-Посадьях.
4-го июня 1922.
Борис Пильняк-Вогау
«Накануне» в России расклеивается на заборах. То, что делает «Накануне», давно уже нами сделано, нам не нужно и чуждо. Алексей Николаевич, милый, хороший, — тебе не приятно прочесть это мое письмо в редакцию: не могу иначе. И не напечатать его не могу, ибо вступление мое в «Накануне» — должно иметь — мое же — противодействие»{439}.
Примечательно, что Пильняк на этом не успокоился и точно такой же — слово в слово — текст отправил в тот же день Ященке с просьбой опубликовать его в «Новой русской книге», сопроводив это следующим комментарием:
«Вот какое письмо я прошу тебя возможно скорее обнародовать. Мне тут прислали пачку «Накануне», — я ознакомился, и по совести моей не могу сотрудничать в этой газете, — я, сотрудник «Печати о Революции», «Красной Нови», — лежачего не бьют. <…>
Я долго думал: надо ли писать «письмо в редакцию» —? и решил, что надо, ибо мое вхождение в «Накануне» было политическим жестом, которое письмом аннулируется»{440}.
Таким образом, письмо Пильняка о выходе из «Накануне» было опубликовано сразу в двух берлинских газетах — «Голосе России» и «Новой русской книге».
Смысл его ясен. Метрополия требовала от писателя того же, что и эмиграция: определись, с кем ты, и не сиди на двух стульях. Либо с нами — тогда возвращайся, либо с ними, но тогда — ты нам чужой, ты жизни нашей не знаешь. Но ясен и подтекст — советский писатель Борис Пильняк открещивался от сомнительной, скомпрометировавшей себя по обе стороны границы газеты.
Письмо Пильняка порадовало эмиграцию. В берлинском «Руле» вышла статья, в которой говорилось о том, что «Накануне» получило поделом за свой сервилизм в связи с судом над эсерами; в пражской «Воле народа» Пильняка самого обвинили в двойной игре, но примечательнее всего грубоватое мнение, высказанное несколько позднее по поводу Толстого и Пильняка Пришвиным, также автором «Накануне»:
«Приехала Мар. Мих. Шкапская из Берлина. Иду к ней, говорят, Ремизов хочет через нее мне что-то передать. Если это будет упрек за сотрудничество с А. Толстым в «Накануне», я отвечу Ремизову, что обнять Алешу ничего, в худшем случае он перднет от радости и через минуту дух разойдется, а довольно раз поцеловать Пильняка, чтобы всю жизнь от следов его поцелуев пахло селедкой»{441}.
Однако снисходительный по отношению к Толстому Пришвин (да и то пока снисходительный, потом это отношение переменится) — скорее исключение. А удары сыпались со всех сторон.
Марина Цветаева, которая только что, в мае 1922 года, приехала из России в Берлин и была полна советскими впечатлениями, писала Толстому опять же в открытом письме — жанре, оказавшемся в тот год необычайно популярном.
«Алексей Николаевич!
Передо мной в № 6 приложения к газете «Накануне» письмо к Вам Чуковского.
Если бы Вы не редактировали этой газеты, я бы приняла свершившееся за дурную услугу кого-либо из Ваших друзей.
Но Вы редактор, и предположение падает.
Остаются две возможности: или письмо оглашено Вами по просьбе самого Чуковского, или же Вы это сделали по своей воле и без его ведома.