«В 1919 г. я основал «Дом искусств»; устроил студию (вместе с Николаем Гумилевым), устроил публичные лекции, привлек Горького, Блока, Сологуба, Ахматову, А. Бенуа, Добужинского, устроил общежитие на 56 человек, библиотеку и т. д. И вижу теперь, что создал клоаку.
Все сплетничают, ненавидят друг друга, интригуют, бездельничают, — эмигранты, эмигранты! Дармоедствовать какому-нибудь Волынскому или Чудовскому очень легко: они получают пайки, заседают, ничего не пишут и поругивают Советскую власть»… —…«Нет, Толстой, Вы должны вернуться сюда гордо, с ясной душой. Вся эта мразь недостойна того, чтобы Вы перед ней извинялись или чувствовали себя виноватым».
Если Вы оглашаете эти строки по дружбе к Чуковскому (просьбе его), — то поступок Чуковского ясен: не может же он не знать, что «Накануне» продается на всех углах Москвы и Петербурга! — Менее ясны Вы, выворачивающий такую помойную яму. Так служить — подводить.
Обратимся ко второму случаю: Вы оглашаете письмо вне давления. Но у всякого поступка есть цель. Не вредить же тем, четыре года сряду таскающим на своей спине отнюдь не аллегорические тяжести, вроде совести, неудовлетворенной гражданственности и пр., а просто: сначала мороженую картошку, потом не мороженую, сначала черную муку, потом серую…
Перечитываю — и:
«Спасибо Вам за дивный подарок — «Любовь книга золотая».— Вы, должно быть, сами не понимаете, какая это полновесная, породистая, бессмертно-поэтическая вещь. Только Вы одни умеете так писать, что и смешно и поэтично. А полновесная вещь — вот как дети бывают удачно рожденные: поднимешь его, а он — ой, ой какой тяжелый, три года (?), а такой мясовитый. И глупы все — поэтически, нежно-глупы, восхитительно-глупы. Воображаю, какой успех имеет она на сцене. Пришлите мне рецензии, я переведу их и дам в «Литературные записки» (журнал Дома литераторов) — пускай и Россия знает о Ваших успехах».
Но, желая поделиться радостью с Вашими Западными друзьями, Вы могли бы ограничиться этим отрывком. Или Вы на самом деле трехлетний ребенок, не подозревающий ни о существовании в России ГПУ (вчерашнее ЧК), ни о зависимости всех советских граждан от этого ГПУ, ни о закрытии «Летописи Дома литераторов», ни о многом, многом другом…
Допустите, что одному из названных лиц после 4 1/2 лет «ничего-не-делания» (от него, кстати, умер и Блок) захочется на волю, — какую роль в его отъезде сыграет Ваше накануновское письмо?
Новая экономическая политика, которая, очевидно, является для Вас обетованною землею, меньше всего занята вопросами этики: справедливости к врагу, пощады к врагу, благородства к врагу.
Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями — круговая порука ремесла, круговая порука человечности.
За 5 минут до моего отъезда из России (11 мая сего года) ко мне подходит человек: коммунист, шапочно знакомый, знавший меня только по стихам.
— «С Вами в вагоне едет чекист. Не говорите лишнего». Жму руку ему и не жму руки Вам.
Берлин, 3 июня 1922 г.»{442}.
Дата здесь, скорее всего, ошибочна. Раньше 4-го Цветаева ответить никак не могла, но уже 7 июня ее письмо было опубликовано в газете «Голос России», которая позднее, подытожив обмен письмами, обвинениями и извинениями, сопроводила разыгравшуюся историю следующим замечанием: «Эта «полемика» — первый шаг к общению российских и эмигрантских изданий».
Вообще начало июня 1922 года выдалось более чем жарким. Вероятно, Толстой давно не переживал таких напряженных дней, никогда столько страстей, интересов, обид не сплетались вокруг его имени и никогда ему не приходилось так отбиваться, едва успевая считать отпадающих друзей и прибывающих врагов. Но это была его стихия, это была жизнь, литература, борьба, и как знать, быть может, подсознательно именно к этому стремилась его мятежная душа, унаследовавшая страсти буйного графа Николая Александровича Толстого.
Толстого несло… В разгар всех этих скандалов масла в огонь подлила газета «Руль», опубликовавшая статью «Голые люди».
«Вчера Берлин сподобился на короткое время переселиться в Москву с ее шумными «литературными» выступлениями доморощенных «гениев», поэтов-имажинистов и просто скандалистов. В Блютвер Зало под руководством графа Толстого ряд «каторжников» и «голых людей» обнажались перед берлинской публикой. Зало было почти переполнено, но публика в большинстве случаев была или «своя», или просто состояла из любителей сенсационных выступлений и скандалов. Однако ожидания их не оправдались. Вечер прошел сравнительно спокойно.
А. Толстой в своем вступительном слове указал на то, что перед публикой продефилируют сейчас хулиганы, каторжники, подлецы, бесшабашные люди и т. п. Ассортимент этих ласкательных эпитетов Толстого по адресу своих сотоварищей по выступлению мог бы быть еще значительно продолжен. Несмотря на это, Толстой, однако, указал, что их необходимо принимать такими, какие они есть, потому что они — талантливые люди. Их дает нам такими современная Россия, в которой, по выражению Толстого, людям вспарывают живот, конец кишки прибивают к дереву, а затем гоняют вокруг этого дерева. Русские поэты, музыканты, художники не могут отделиться от современной русской жизни, а она — в достаточной мере безобразная.
Выступивший затем «кандидат прав» Ветлугин, который должен был говорить о голых людях, успел только сказать, что он голый. Шумный хохот собравшихся приостановил его излияния, так что публика не могла узнать дальнейший ход мыслей почтеннейшего кандидата в этом направлении. Он указал на то, что хотя у нас латыши и китайцы расстреливали под шум автомобилей, а у них негры пороли население на Молдаванке, несмотря на гнилую курфюрстендамскую эмиграцию, несмотря на все эти препятствия, представители русской литературы и искусства, находящиеся в разных лагерях, протягивают друг другу руку для объединения, и этому объединению никто не сможет помешать.
С развязным видом, в расстегнутой шелковой рубахе и руки в карманах читал свои стихи новое светило «черкес» Кусиков. И поразил всех как своей сильной поэмой «Пугачев», так и покроем модного смокинга «крестьянин» Есенин.
Одинаковым с выступавшим вниманием публики пользовалась сидевшая в ложе Айседора Дункан.
Три четверти десятого г. Есенин заявил, что за поздним временем (?) их просят очистить зал, так что конец программы должен был быть смят. Было скучно.
Таков первый «московский» литературный вечер в Берлине»{443}.
Говорил Толстой про вспоротые животы и намотанные кишки или это придумали в самом «Руле», чтобы подпортить его просоветскую игру, не столь важно. Важен факт, что не кто иной, как граф Толстой, возглавлял сие действо. И, вероятно, делал это с такой же невозмутимой миной, с какой служил старшиной в одесском игорном доме.
Вообще именно графство придавало всей ситуации с Толстым особую пикантность. Добро бы так вел себя плебей, но русский аристократ в роли перебежчика, изменника и литературного скандалиста и провокатора? Неслучайно двое берлинских знакомых Толстого — Роман Гуль и Нина Берберова — усомнились в эти дни в его титуле и свалили появление на свет этого enfant terrible на Александра Аполлоновича Бострома (который умер в 1921 году в безвестности в Самаре; литературным памятником ему стало «Детство Никиты», им не прочитанное).
Тут можно ответить словами Достоевского: когда аристократ идет в революцию, в этом есть свое обаяние.
Тогда же, в июне 1922-го, Толстой отправил письмо еще одному своему знакомому, Андрею Соболю, где снова и на сей раз, пожалуй, наиболее осязаемо-образно как художник и мыслитель написал о своем восприятии революционной России:
«Видишь ли, Андрей: когда-нибудь настанет век, когда мы будем жить в прекрасных городах, общаться с прекрасними людьми, с природой, со звездами, писать прекрасные рассказы. Очень хорошо. Но раньше чем дожить до этого века, нужно перестать быть парием, презренной сволочью, каковыми мы, русские, являлись до сей поры в этом мире. Но перестать быть сволочью можно, только почувствовав себя частицей — единого, огромного, сильного и творящего добро. Таковое есть — отечество…