Выбрать главу

В наэлектризованной эмиграции к этому молчанию отнеслись как к проявлению полной зависимости от Кремля. Акции «Накануне» продолжали падать. Печататься в ней считалось даже хуже, чем в советских журналах (что не помешало тому же Горькому 21 сентября 1922 года выступить в «Накануне» с опровержением слухов о его якобы изменившемся отношении к советской власти). Когда возникла литературная группа «Веретено» и ее основатель А. М. Дроздов, будущий репатриант и редактор журналов «Молодая гвардия», «Новый мир» и «Октябрь», пригласил на один из творческих вечеров Толстого, это привело к тому, что из группы ушли Бунин, Вл. Сирин, Г. Струве и другие. Но еще раньше Дроздов писал: «Гр. А. Н. Толстой стосковался по России, по тем пашням, певцом которых он был, по тому быту, в котором он как рыба в воде. Гр. А. Н. Толстой принял поддужную газетенку за самый короткий коридорчик в официальную Россию. Гр. А. Н. Толстой ошибся: в Россию для писателя есть более короткая дорога — честная и открытая литературная работа, подобная той, которой заняты писатели в России»{480}.

Впрочем, зимой 1922/23 года и сам Дроздов напечатал в приложении к «Накануне» несколько рассказов и фельетонов, а еще год спустя уехал в Советскую Россию. Горький же возвращаться никуда не собирался и 20 января 1923 года обращался к Толстому:

«Дорогой Алексей Николаевич!

…Затеян ежемесячник литературы и науки — без политики, — при постоянном сотрудничестве А. Белого, Ходасевича, Шкловского, моем, Ремизова, д-ра Залле, и очень желательно ваше участие на равных со всеми правах, конечно. Я бы и очень рекомендовал вам, и очень просил вас — согласитесь. Давайте работать вместе.

Слышал, что вы ушли из «Накануне» — это очень хорошо! Но вам необходимо заявить об этом гласно, напечатав хотя бы в «Днях» коротенькое письмецо: больше в «Накануне» не сотрудничаю.

Сделайте это!

Крепко жму руку. Жду ответа.

Привет! А. Пешков»{481}.

Советские литературоведы-публикаторы этого письма в 70-м томе «Литературного наследства», вышедшем в 1963 году, вероятно, находились в большом затруднении: откомментировать радость Горького по поводу ухода Алексея Толстого из просоветской газеты и настоятельный совет сообщить об этом в газете белоэмигрантской — задача не из легких. Но факт остается фактом: для Горького, во-первых, «Дни» были куда ближе «Накануне», а во-вторых, он прекрасно понимал, что если Толстой оттуда не уйдет, то ни один уважающий себя писатель печататься с ним под одной обложкой не станет.

И все же отделяя Толстого от «Накануне» и пиша о каких-то не очень понятных слухах, Горький выдавал желаемое за действительное — никуда из «Накануне» Толстой не уходил, никаких писем в «День» отправлять не собирался, он писал совсем другую — «антиэмигрантскую прозу», облекая идеологию национал-большевизма в жанр авантюрных повестей.

Именно на этом стыке возник большой рассказ или же маленькая повесть «Рукопись, найденная под кроватью» — исповедь опустившегося русского эмигранта. По форме это не столько письмо, сколько лихорадочный, горячечный монолог, в котором выражены те же идеи исчерпанности, опустошенности эмигрантского существования, что и в публицистике, но только в художественной форме:

«Я давно уже содрал с себя позорную кожу. Паспорт — русский, к сожалению. Но я — просто обитатель земли, житель без отечества и временно, надеюсь, в стесненных обстоятельствах. Хотя у меня даже есть преимущество: свобода, голубчик.

Никому я ничем не обязан. Вот солнце, вот я, — закурил папиросу и — дым под солнце. Идеальное состояние. Я — человек, руководствующийся исключительно сводом гражданских и уголовных законов: вот — мое отечество, моя мораль, мои традиции».

Главный герой рассказа, русский дворянин и выродившийся аристократ, осуществляет свое «хождение по мукам» — Первая мировая, революция, интервенция, закат Европы и панмонголизм.

«За время войны я уничтожил людей и вещей ровно столько, сколько мне было положено для доказательства любви к людям и отечеству. Со стороны любви — я чист. Или вы хотите от меня чести? Старо, голубчики. Ни георгиевских крестов, ни почетных легионов не принимаю. За честь деньги надо платить, тогда честь — честь. А ленточки — это дешевка, — мы не дети.

Удивительно, живешь и все больше убеждаешься, — какая сволочь люди, — унылое дурачье. Я уж не говорю про — извините за выражение — Рассею. На какой-то узловой станции был обычай расстреливать жидов и большевиков в нужнике. Этот самый нужник — вся Рассея. Вымрет, разбежится, будет пустое место. Сто лет на ней, проклятой, никто не станет селиться».

При желании тут тоже можно найти антисемитские обертоны, но только для этого придется отождествить позицию автора и героя. А между тем Толстой пишет своего персонажа с явным отвращением, пишет в пику эмиграции, желая выплеснуть всю свою горечь и обиду на людей, его оттолкнувших. Он издевается и над ними, и над их ностальгическими чувствами не хуже Эренбурга, и герой его того же поля ягода, что и пресловутый князь Бабакин:

«А помнишь Петербург? Морозное утро, дымы над городом. Весь город — из серебра. Завывают, как вьюга, флейты, скрипит снег, — идут семеновцы во дворец. Пар клубится, иней на киверах, морды гладкие, красные. Смирн-а-а! Красота, силища. О, мужичье проклятое! Предатели! Шомполами, шомполами!.. Ну, да к черту…

А в участках у них городовые — ажаны — первым делом бьют тебя в ребра и в голову сапогами, это у них называется «пропускать через табак». Не умру, дождусь, заложу я когда-нибудь динамитную шашку под Триумфальную арку. Все их долги у меня в книжечке записаны…»

Все это немного напоминает ранний толстовский цикл — Заволжье, Мишука Налимов, чудаки — такая же жирная «насмешка над своим». И другой персонаж рассказа Михаил Михайлович Поморцев, самый близкий и самый ненавистный главному герою, «притворный, скользкий, опустошенный, как привидение» под стать уродам-помещикам из «Заволжья». Та же дьявольская похоть, то же бесчестие, те же бордели и неуемный разврат — Толстой как будто возвращается к тому, с чего начинал.

«В нем была изорвана, как гнилая нить, линия жизни. Вот все, что я о нем знаю». «А мы с Михаилом Михайловичем переживали с величайшей самоутвержденностью хлыстовскую, сатанински-порочную славянщину».

Дальше — хуже: после революции, когда большевистское правительство отказывается платить по царским долгам и за русскую речь на улице могут побить, находящийся во Франции герой отрекается от своей аристократической фамилии и национальности и становится французом. Он живет в Сен-Дени с проститутками, морочит голову молоденькой француженке по имени Рене, ходит с ней по городу и поет уличные песни, а его друг изливается желчью в адрес России: «Не будет на земле покоя, покуда, как чертополох, не выдернут с корнем русскую заразу: бред, мечту, высокомерие, непомерность. Особую конференцию нужно создать для уничтожения русской литературы, музыки, — запретить самый язык русский».

Художественно это было много слабее и «Хождения по мукам», и «Детства Никиты», однако авторская позиция была ясна: с такими настроениями делать в эмиграции нечего, и Горький здесь единомышленником ему не был. Они оба были разочарованы — только один в России, а другой в Европе. А главное друг в друге.

«В воскресенье были у меня Толстые. Он говорил, что Горький вначале был с ним нежен, а потом стал относиться враждебно», — позднее записывал в дневнике Корней Чуковский{482}.

Было от чего. Горький Толстого не понимал. Его вообще никто не понимал.

«Июльским вечером, двадцать пять лет назад, проходили мы с Алексеем Толстым по морскому берегу в местечке Мисдрой, близ Штеттина, — писал о последних днях Толстого в Европе Борис Зайцев. — Солнце садилось. Было тихо, зеркально на море. Паруса трехмачтовой шхуны висели мирно — казались черными.

Алексей собирался в Россию.