Машина резко остановилась, и Толя крикнул из кабинки:
— Эй, друг! Сколько до станции Арык?
— Двести сорок, — сонно откликнулся парень, сидящий в узкой тени мотоцикла с лепешкой и бутылкой кумыса.
— Как это двести сорок?! — возмутился Толя. — В Кара-Тау тоже говорили двести сорок…
Вместо ответа парень налил в чашку кумыс.
— Да так ли мы едем? — спросил Толя.
— Так… — сказал парень и стал пить.
Ветер совсем утих. Сверчки и кузнечики трещали непрерывно одно и то же. Сверху жарко палило солнце, и до раскаленной кабинки невозможно было дотронуться.
Степан вспотел и спал беспокойно.
Пегая собачонка лежала рядом и тяжело дышала, свесив розовый, как кусок семги, язык.
— Вон как мается, — сказала Василиса Петровна. — Снять бы с него пиджак, что ли.
Пиджак сняли, но Степан так и не проснулся.
Аленку тоже сморил зной. Чтобы не заснуть, она решила заняться делом и стала искать подсолнушек, но не нашла. Видно, его кто-то выкинул, пока она сидела в столовой. Она вспомнила, что мама сунула ей в карман железную коробочку с леденцами, и достала ее. Есть их было нельзя — леденцы слиплись в один полупрозрачный камень.
А солнце палило все сильнее. Машина переезжала высохшую реку.
Рядом стоял низкий деревянный мост, но Толя поехал прямо по песчаному дну, плоскому, как стадион.
На пологих берегах торчал сухой кочкарник, на песке лежали белоголовые коровы — видно, песок сохранил еще прохладу и запах воды.
Верблюд с завалившимся набок горбом грыз белую землю.
Шерсть на верблюжьих боках была протерта до замшевой кожи. Часто, наверное, ездят на нем люди и бьют его по бокам каблуками.
Когда машина проезжала мимо, верблюд высоко поднял голову на длинной шее и, жуя мягкой раздвоенной губой, важно посмотрел на Аленку.
А потом снова потянулась степь, и в ушах снова зазвучал однообразный степной стрекот, слитная сухая музыка сверчков и кузнечиков.
Наверное, только в степи бывает такая громкая беспрерывная музыка. Вот если собрать всех совхозных людей — из центральной усадьбы и из отделений, и маму, и папу, и тетю Груню, и Романа Семеновича, и агронома Геннадия Федоровича, и всех механизаторов, и прикомандированных — да расставить их по степи на вытянутую руку и велеть каждому заводить часы, ручные или карманные — какие у кого есть, — то, может быть, получится такая же музыка… И только Аленка подумала об этом — уже и стоят все совхозные, полная степь народу, так много, что не проехать. Стоят и заводят часы. Только у мамы часы почему-то не заводятся — наверное, засорились от пыли, — и она огорчается и говорит, что надо везти их чинить на станцию Арык…
Аленка проснулась и услышала певучий голос Василисы Петровны.
— Станция Арык, станция Арык… А что станция Арык? В Арыке тоже лесу нет. Я тебе вот как скажу: хотя сама я с Волги и жили мы спокон веку от Волги — не об Волге я тоскую, а об лесе. Все об лесе тоскую. Что может быть лучше, чем молодой лесок, что может быть краше? Тут тебе и белые березки, и сосенки да елочки, да такая кругом благодать — встала бы и не уходила. Глядишь — дубок тебе зеленые прутики выкинул, да у елочки свежие лапки наросли, желтенькие, новорожденные, и у сосенки на веточках пальчики только-только выросли — торчат кверху свечками, еще не расправились, не растопырились, еще сложены вместе, ровно для крестного знамения. А сама-то сосеночка молоденькая, да какая она хорошенькая, да какая она барышня, и стволок-то у нее мохнатенький, по всему по стволу, до самой земли, иголочки растут… А солнышко-то светит, а роса-то блестит, будто раскиданы по лесу стеклушки… Все бы перетерпеть можно в этом степу — и стужу, и холод-голод, — а родину, где родился, не позабыть.