Мальчик по-прежнему дразнил собаку.
Тогда Аленка встала к нему спиной, зажмурила глаза и, замирая от непонятного страха, спросила издали:
— У вас тут кино есть?
— Нету, — раздался ответ.
— А у нас есть.
На этом разговор оборвался. Аленка набралась смелости и обернулась.
— У нас в совхозе кино, — сказала она. — В совхозе «Солнечный».
Мальчик красиво сплюнул сквозь зубы и уселся на волкодава верхом.
— Недавно я видела тяжелую картину, — сказала Аленка. — Про Кащея Бессмертного.
Мальчик взглянул на нее узким, в щелочку, глазом и собрался что-то спросить. Но Толя закричал: «Снова хочешь остаться?! А ну, быстро!» — И Аленке пришлось забираться в кузов.
Машина сердито рванула и поехала.
Аленка долго смотрела, как бесстрашно возится с собакой удивительный мальчик.
Она знала, что больше никогда не увидит его, и ей было так же тоскливо, как тогда, ночью, когда гасли совхозные огни один за другим, словно перегорали электрические лампочки.
А старый пастух все сидел и сидел на корточках и никак не мог налюбоваться написанными на гладкой, как стол, степи красивыми цифрами…
— На Романа Семеновича он зря серчает, — сказала Василиса Петровна про Толю. — Роман Семенович не виноватый. С него требуют — и он требует.
— Толковый он у вас? — спросил Степан.
— А ты что, Романа Семеновича не знаешь? — удивилась Василиса Петровна.
— Слыхал об нем… Как он нашу лафетку увел. А в лицо не видел.
— Хозяин! — улыбнулась Василиса Петровна. — До смерти не забуду, как он ко мне припожаловал. Утром прибегает бригадир: «Приберись, говорит, и умойся. Гости к тебе». И убег как ошалелый. Какие, думаю, гости? Откуда взялись? Вроде ни сродственников, ни знакомых у меня в этом степу нету. Стала узнавать: сам директор совхоза Роман Семенович сбирается. И этот еще, длинный, который на заем ходил подписывать, и главный агроном. Вся, значит, власть…
— Я тогда убывал в командировку, — пояснил Гулько.
— Да, да, Димитрий Прокофьевич, слава богу, был куда-то уехавши, а то и его бы взяли. «Может, говорю, не ко мне?» — «Нет, говорит, к тебе придут, к персональной». Ну, забота! Чего хоть они со мной делать будут? В чем провинилась? Ничего не известно… А дома у нас еще только ставили, и я, помню, месила печникам глину, работала разнорабочей — «куда пошлют». Для жилья у нас были накопаны землянки, и жила я в такой землянке с дочкой Лизаветой, царство ей небесное и вечный покой. — Василиса Петровна всхлипнула и стала громко, без надобности сморкаться.
— Ладно тебе, — строго сказал Гулько. — Не отвлекайся.
— Ну так и вот, — продолжала Василиса Петровна, нисколько не обидевшись. — Не знаю, как у вас, а у нас на Волге гостя без угощения не отпускают. А их кто знает, чем угощать? Их ничем не удивишь. Они каких только сластей не пробовали! Побегла в лавку — нет ничего. Товару не напасешься. Народ у нас денежный — все нарасхват. Прибегла домой, подняла свои запасы… Что у меня там было-то? Обожди, вспомню. Тушенка была — три банки, лаврового листа маленько было, уксус был, перец был, не наш красный, стручковый, а настоящий — черный, горошком, банка томату была полная… Стала я тут сдобничать да пирожничать. Стряпаю, а сама сомневаюсь. А ну как ребята сговорились и подшутили надо мной? Обманули? Куда же я все свое добро загубила?.. А нет, только успела одеться — нагрянули. И вдобавок этот еще с ними, из Арыка, ну, кожаный весь, как его?..
— Уполномоченный, — подсказал Гулько.
— Пришли, сели. Ласковые такие, приятные. И беседовать стали, а к чему — не понять. Тут я и позвала их откушать. А сама поставила белую-то головку — не на стол, а на тумбочку, так, чтобы ее было хоть и не видать, а заметить можно. Захотят, думаю, — увидят, не захотят — пускай так стоит. Сели за стол, стали хлебать борщ. Может, думаю, теперь о деле заговорят? Нет. На бутылку и не глядят — будто она пустая. Совсем смолкли. Хлебают и молчат, ровно приказы пишут. Чего я тут только не передумала? Чего пришли? Может, мне награда какая вышла? Вроде бы не за что. Глину месила для печников, а больше ничего… А может, теперь и за глину дают, кто их знает… Доели они борщ, зачистили миски, и Роман Семенович спрашивает этого, кожаного-то: «Ну, как ваше мнение специалиста — овощ не подгорел?» — «Нет, говорит, овощ качественный», — «Томату не много?» — «Нет, говорит, в самый раз». «Ну, тогда дело решенное, — говорит Роман Семенович. — Наливай нам, Василиса Петровна, по чарке и себе в том числе. Выпьем за твою коронацию». Вслед за тем достал из кармана белый поварской колпак и надевает мне на голову, прямо на платок. «Спасибо, говорит, тебе, Василиса Петровна, за обед. Борщ отменный. Испытание ты прошла с честью». — «Какое испытание?» — «А назначаем мы тебя шефом-поваром на центральную усадьбу. Иди оформляйся». Вот, милые, с той поры и стала я в совхозе поварихой и цельное лето простояла возле плиты без выходных, до самой осени… А плита — сами знаете какая. Вся снасть распаялась. Поимейте совесть, Димитрий Прокофьевич, дайте приказ, пусть пригонят сварку.
— Тебя теперь это не касается, — сказал Гулько. — Поехала — и езжай.
— Так и что же, если поехала? Люди там остались или нет? Есть-пить им надо? И дела-то, если поглядеть, на копейку: верхний поясок, справа, где первые стоят, заварить да вытяжку приладить как следует — больше ничего и не прошу.
— Была бы сознательной — добилась бы сама. А то ты у нас умней всех: люди пускай плиту чинят, а ты справку у тети Груни справила и — тикать из совхоза.
— Почему у тети Груни? Я и в Арык ездила, в полуклинику. Два раза меня просвещали — всю болезнь списали. Тоже велят ехать… Разве бы я по своей воле от могилки бы, от доченьки-то, уехала? — Василиса Петровна громко высморкалась, и на глазах у нее заблестели слезы.
Аленке стало жалко Василису Петровну, и, подумав, что бы такое сделать ей приятное, она похвастала Димитрию Прокофьевичу:
— А тетя Василиса такие пластинки везет, каких у вас ни у кого и нету. Целый чемодан пластинок…
— А ты помалкивай! — быстро прикрикнула на нее Василиса Петровна и стала возиться и бормотать: — Ну и жарища, батюшки… Да туда ли мы едем? Как бы обратно с пути не сбиться…
— Всякие, всякие! — закатывая глаза, продолжала Аленка. — И «Тропинка милая», и «Омская полечка», и «Одинокая гармонь», и «Алабама»… Это танец такой — «Алабама».
— Значит это ты у нас все пластинки скупила. — Гулько нахмурился.
— Она наговорит! — Василиса Петровна в сердцах толкнула Аленку локтем. — Она тебе навыдумывает!
— А что? — нерешительно говорила Аленка, чувствуя, что опять делает что-то не так. — Каждую на нашем патефоне проверяли… Не правда, что ли? Я с утра до вечера заводила, даже рука заболела — столько много было пластинок.
— Заводила и помалкивай! И кто ее за язык тянет? Нет, не доехать добром до Рыбинска с таким ребенком.
— Напрасно кричишь, — упрекнул Гулько Василису Петровну. — Бежишь от трудностей, так и говори. И ребенок здесь ни при чем. А то ездят, ищут, где за рубль два дают. А потом ребенок виноват.
— Как не совестно, Димитрий Прокофьевич? — огорчалась Василиса Петровна. — У Романа Семеновича больше вашего дел, а и он вник в мое положение. Меня же болезнь одолела. Я только на вид такая, а внутри вся износилась, сверху донизу.
— В совхозе уборочная, каждая лопата на счету, а ей приспичило болеть, — сказал Гулько. — В войну небось не слыхала, где что болит. Шуровала небось в две смены наравне с дизелем.
— То война.
— Опять недопонимаешь! Нынешняя уборочная, если хочешь знать, имеет международное значение. Каждая тонна хлеба удаляет войну. Ясно?
— А шут с ней, с войной!
— Как это — шут с ней?
— Она такая будет страшная, что я уж ее и не боюсь.
— К тебе, я вижу, не просто ключи подобрать, — протянул Гулько. — Значит, по-твоему, закономерно: в отделениях дожди, зерно температурит, а ты бежишь к старику на печку. Рабочий класс день и ночь на токах, а ты бегаешь по степи — пластинки скупаешь. Тоже мне шеф-повар: щи ушли, сгорела каша… — ввернул Гулько, но тут же и закаялся.