— А как я тебе стану стряпать, когда у меня, считай, плиты нету?! — пронзительно закричала Василиса Петровна. — Все лето сварку прошу, плиту заварить, а вам хоть бы что!
— У меня, кроме твоей плиты, тыща моторов на шее.
— Тыща моторов! Значит, и людей не надо кормить? Сам небось придет, так дай ему гущи, да понаваристей, да споднизу ему зачерпни… Тыща моторов! За чей счет я с донышка буду зачерпывать?
— Ладно, ладно, — попробовал утихомирить ее Гулько. — Не тебе обсуждать мою кандидатуру… С кем, интересно, ты там будешь плясать омскую полечку?
Но Аленка знала — когда Василиса Петровна сердилась, она становилась глухая и говорила беспрерывно, как радио.
— Мне на всех одинаково с базы отпускают! — кричала она. — Не глядят на фамилии, Гулько там или кто!
Долго шел бестолковый спор, из которого нельзя было ничего понять, кроме того, что спорщики устали и сердятся друг на друга за жару, за пыль и за то, что не видно конца дороге.
А Аленка выхватит из чужого разговора два-три слова и от нечего делать оборачивает их в голове и так и эдак. Помянул Гулько про тысячу моторов, и Аленка задумалась на несколько километров. «Роман Семенович заведует людьми, а Димитрий Прокофьевич — моторами, — размышляла она. — Конечно, Роман Семенович — директор, он и выбрал, что полегче. С людьми что!.. Люди все одинаковые, а моторы разные. У трактора заводятся от ломика, у самосвалов — от ручки, у легковушек — сами собой. У электростанции движок без ремня, у насосной станции — с ремнем, у зерномета маленький моторчик, электрический. И у транспортера электрический. И у погрузчика электрический. — Аленка наморщила лоб и стала припоминать, зачем это она перебирает моторчики. Но такая стояла жара, что Аленка забыла, откуда потянулась ее думка, и стала размышлять о чем попало, с надеждой как-нибудь, невзначай, набрести на верную тропку. — К моторчикам подходить нельзя, хоть они и маленькие. А подойдешь — так током вдарит, что сгоришь дотла и дыма не останется… А там всюду таблички нарисованы — смерть и два мосла… А летом орел налетел на провода и стукнулся мертвый наземь… А одну табличку со смертью кто-то сорвал со столба и прибил на двери столовой… А на другой день поставили шеф-поваром Василису Петровну. В столовой стало чисто и стали давать сладкие компоты…»
Мысли текли сонно, лениво, и, покорно вздохнув, Аленка продолжала думать, о чем думалось. А думалось ей о том, что в столовой делают сладкие компоты и горячую пищу возят на квартиры, и один раз она ездила с термосами на папин квадрат и сидела на лошадином черепе…
Папа был весь перемазанный, у него тогда не заводился трактор. И лицо и руки у папы были вымазаны черным маслом. Аленке пришлось самой совать ему в рот папироску. А подъехал Димитрий Прокофьевич и не успел подойти — мотор завелся. Папа сказал про трактор: «Хозяина испугался!» А Димитрий Прокофьевич рассердился на трактор, почему он сам завелся, и стал кричать, зачем главного механика срывают с дела, что он не пешка, что он — было время — беседовал с самим Орджоникидзе и что его зовут работать на ремонтный завод в Москву…
«Ага, — обрадовалась Аленка, — я о том думала, что Димитрий Прокофьевич — хозяин над всеми машинами и машины его боятся. Как подойдет к самосвалу, так он и заведется. Наверно, в Димитрии Прокофьевиче есть какое-то электричество. А вот сейчас уехал Димитрий Прокофьевич — и машины остались без хозяина. Засорится трактор — и некому помочь. А трактора засоряются часто, особенно когда дует степняк. Вот как сегодня. Ох, наверное, много сейчас стоит машин на полях! Люди, наверное, бегают, кричат: «Где Гулько?», а его нет нигде».
Аленка испугалась и спросила:
— Вы надолго в Арык, Димитрий Прокофьевич?
— Положили три дня, а не знаю. В три дня не обернешься с этим вопросом. — Гулько обрадовался случаю отвязаться от въедливой поварихи и стал разъяснять обстоятельно: — К нам поступает исключительно этилированный бензин, вот какая история. А заправка на местах не организована. Как правило, шофера опоражнивают емкости ведрами.
— А нельзя? — вежливо спросила Аленка.
— Тебе говорят — этилированный бензин. Свинец. Отрава. Я еще летом ставил вопрос: надо организовать колонки. Тогда отмахивались — до уборочной, мол, далеко. Вот и домахались до осени. А тут, конечно, инспекция. Кто виноват? Ясно — главный механик. Составили акт, записали выговор. И давай езжай куда хочешь, добывай насосы Гуро. А как я их добуду? Что это — грибы? Это не грибы, а насосы Гуро.
Гулько надулся и стал смотреть в пустое бледно-зеленое небо. Солнце пошло под уклон и уже не грело. Воздух был прозрачен.
Пыль, взбитая колёсами, стояла, как длинный крепостной вал.
— Подумаешь, хозяйство! — продолжал Гулько. — Зерновой совхоз — только и всего… А я миллионами ворочал. Меня на ремзавод в Москву приглашают! Квартиру дают, перносальную «Победу»… Со мной, если хотите знать, сам товарищ Орджоникидзе беседовал.
Он посмотрел в добрые глаза Аленки и проговорил, успокаиваясь:
— Вот, дочка. Выучишься — оформляйся на любую работу, хоть в цирк иди сальто крутить. А в механики не ходи. Загрызут. Разорвут на части. Вот какая история.
Аленка вздохнула.
— Уезжайте вы отсюда, Димитрий Прокофьевич, — сказала она.
— Отпускаете, значит? — внезапно рассердился Гулько. — Я, значит, уеду, а ваша тетя Груня слесарей выселит?.. Нет, други дорогие, — погрозил он Аленке. — Не для того я тратил здоровье, чтобы какая-то тетя Груня обвела меня вокруг пальца.
Внезапно машина остановилась. Толя спрыгнул, не затворив кабинку, и пошел проверить скаты.
— Что стоим? — спросил Гулько.
— Кормит. — Толя кивнул на кабинку.
Аленка сонно смотрела на чистое и пустое, до уплывающих точек в глазах, зеленоватое небо, на бурую ленту пыли, обозначавшую след машины.
Вся степь, от горизонта до горизонта, была тиха и неподвижна.
Вдали, на камне, отвернув набок голову, чернел беркут.
Воздух застыл. Даже ковыль не решался шевельнуть ни одним волоском, и невозможно было поверить, что земля и сегодня вертится вокруг собственной оси.
Все в этот час казалось неправдашным: и машина, и Толя, и Димитрий Прокофьевич, и сама она, Аленка, зачем-то оказавшаяся далеко от родного дома, посреди пустынной степи.
Навстречу ехал грузовик — и он тоже почему-то казался неправдашным.
Гулько посоветовал: «Спроси, далеко ли до Арыка», но Толя поморщился: «Они не знают». И звуки слов, начисто лишенные эха, тоже были какие-то нездешние, как предметы без тени, и не было в них ни выражения, ни смысла.
Аленка только на секунду сомкнула глаза, но когда она их открыла, солнце уже садилось и степь была неровная, с двумя горизонтами. За ближним, волнистым, горизонтом, образованным лиловой цепью мягких невысоких холмов и пологими склонами широкой лощины, блестела золотая полоса созревших хлебов, отделенная от теплой зари ровной, словно проведенной по линейке, линией. Это и был второй, настоящий горизонт.
На стерне, как новый красный флаг, сиял под заходящим солнцем самоходный комбайн.
Когда подъехали ближе, стало видно, что комбайн стоит, хедер у него задран и мотовило бессмысленно загребает воздух. Комбайн с крутящимся мотовилом выглядел очень глупым. Но вот черная фигурка штурвального в лоснящемся, как графит, комбинезоне вылезла из-под машины, вскарабкалась наверх, и машина сразу поумнела. Хедер опустился, мотор зашумел, и, степенно развернувшись, комбайн деловито принялся косить пшеницу.
«Вероятно, колхоз близко», — подумала Аленка и поднялась на ноги.
Далеко-далеко, наверное над Арыком, стояли алые вечерние зори.
Толя объезжал копань, усыпанную гусиным пухом, и вел машину к селению, состоящему из двух десятков глинобитных побеленных избушек с плоскими крышами и крошечными, похожими на бойницы, окнами.