…При всех своих габаритах подполковник Скудин, когда было нужно, весьма успешно делался незаметным. Воссоединение профессорской семьи в зрителях не нуждалось, и он тихо опустился на корточки, знакомясь со странным существом, выбежавшим в прихожую. Существо было бородато, как фокстерьер, по-боксёрски куцехвосто и вдобавок продолговато, как такса. То есть смахивало, точно в детской песенке, «на собаку водолаза и на всех овчарок сразу». Имя «двортерьер» носил грозное и такое же классово направленное, как «Марсельеза» в звонке: Враг Капитала. Однако выговорить подобную кличку, отдавая команду, оказалось решительно невозможно, и пёсику приходилось довольствоваться домашним прозвищем: Кнопик.
В большинстве своем спецназовцы псовых не жалуют, но Скудина это не касалось. Формула «в тайболе живём» подразумевала, помимо ножа, верную собаку, желательно посерьёзнее. Ту самую, которая соответствовала бы его имиджу и которую он всё никак не мог завести. Иван сперва погладил, потом дружески потрепал мутанта по загривку. Вот кого он действительно не переносил, так это трусливых и оттого непредсказуемых собачонок, мелких пуделей например. Кнопик, к его полному удовлетворению. оказался совсем не таков. Он восторженно облизал его руку, виляя обрубком… и из самых лучших чувств набрызгал на паркет.
– Щенячья реакция. – Маша метнулась в ванную, вернулась с половой тряпкой и принялась затирать, а профессор сделал приглашающий жест:
– Вы, Иван Степанович, я вижу, не только моей дочери нравитесь.
Nothing personal[10], как говорят в американских боевиках. Да только им бы, американцам, наши проблемы. В тридцать девятом году люди с синими околышами увели на смерть отца будущего учёного. А мать как ЧСИРа – была такая аббревиатура, означавшая члена семьи изменника родины – отправили по этапу. Где и как она умерла, было до сих пор неизвестно. Трёхлетнему малышу повезло. Он не погиб от пневмонии в спецяслях, умудрился выжить в детдоме. Позднее даже поступил в институт – сын за отца, как известно, не отвечал. И вообще, «за детство счастливое наше…»
Теперь он двигал вперёд бывшую советскую науку. Двигал, чёрт возьми, под присмотром всё тех же людей в синих околышах. А вот лучший, ещё институтский друг Ицхок-Хаим Гершкович Шихман, первым из их выпуска оформивший докторскую, такой жизни не захотел. Намылился за рубеж. Головастую публику вроде Иськи советская родина тогда выпускала из материнских объятий только после десяти лет на рабочей сетке. Чтобы окончательно отупели и не смогли там, за рубежом, сразу «всё рассказать». Иська оттрубил эти годы ассенизатором. Можно сказать, в дерьме высидел. И отчалил… Теперь он у них там крупнейший учёный. Председатель богатого фонда, «многочлен» полудюжины академий… не говоря уже об упорно ползущих слухах насчёт нобелевского лауреатства. А в дерьме нынче сидит любимое отечество. Сидит, как ни печально, по уши. И с ним те, у кого историческая родина была и останется – здесь. Здесь, «где мой народ, к несчастью, был…»[11]
Приехав в очередной раз, Иська посмотрел на пост-перестроечное житьё-бытьё старого друга… и прослезился. "Кишен мире тохэс[12], Лёва, какой же ты всё-таки упрямый поц…" После его отъезда профессору Звягинцеву вдруг доставили целый контейнер всякого барахла.
Та по мелочи, холодильник, стиральную машину, телевизор, компьютер… и так далее и тому подобное. Сты-добища, уж что говорить. Но приятно.
– In hac spevivo[13], – Скудин вспомнил о своём обещании быть «беленьким и пушистым» и доброжелательно улыбнулся:
– Magna res est amor[14].
Профессор удивлённо хмыкнул, в глазах его блеснуло нечто подозрительно похожее на уважение. Меньше всего он ожидал от «питекантропа» склонности к латинским сентенциям.
– Пап, может, помочь чего? – Маша, скинув туфли, босиком направлялась мыть руки.
– Да всё готово, сейчас картошка сварится, и сядем…
Маша задумчиво покивала и отправилась помогать. Скудин про себя улыбнулся. Кухня – это такое место, где лишних рук не бывает. И уж в особенности – за пять минут перед началом застолья.
Он не ошибся. Очень скоро там хлопнула дверца холодильника, забренчала посуда и застучал нож, шинковавший нечто жизненно необходимое, но, как водится, благополучно забытое. Раздались голоса. Иван чуть не пошёл предлагать свои услуги, но вовремя сообразил, что отца с дочерью лучше оставить на некоторое время наедине.
Клопик с энтузиазмом повёл его на экскурсию по гостиной. «Покажи мне, где ты живёшь, и я скажу, кто ты»… И наоборот. После нескольких месяцев общения с профессором Звягинцевым Иван не удивился царившему в комнате смешению стилей и времён. Супермодерновый «Панасоник» по соседству с секретером «Хельга» производства покойной ГДР, красавец «Пентиум» – на древнем столике с резными, ненадёжного вида ножками, стереоцентр «Сони», фосфоресцирующий голубым дисплеем с полированной полочки, сразу видно, самодельной…
Против двери в простой чёрной раме висел фотопортрет женщины, удивительно похожей на Машу. Казалось, со стены смотрела её родная сестра. Смотрела, с лёгкой улыбкой наблюдая за своими домашними, за их жизнью и хлопотами, происходившими уже без неё…
…Но доминировали, без сомнения, книги. В высоких шкафах, достигавших облупленного потолка. На крышке кабинетного «Стейнвея» (явно забывшего. Господи прости, когда его последний раз открывали). На кожаных подушках огромного кожаного дивана, на подоконниках больших окон, выходящих в сторону парка…
Иван сунул палец в кадку со столетником, вздохнул, покачал головой. Горшечная земля была сухой, потрескавшейся, словно в пустыне.
Окно оказалось не заперто на шпингалет, лишь притворено – видимо, в спешке. Иван открыл створку, слегка высунулся и, повернув голову, увидел – благо этаж позволял – над крышами мрачноватый силуэт «Гипертеха». Пятнадцатиэтажная башня, хмурящаяся тёмным стеклом окон и от чердака до подвала набитая государственными секретами. Иван слышал, будто её в своё время возвели потрясающе быстро и не снизу вверх, как все нормальные здания, а наоборот. То есть собрали из блоков самый верхний этаж, подняли чудовищными домкратами, приделали снизу следующий… и так все пятнадцать. Правда или вражьи выдумки, а только Ивану башня не нравилась. Было в ней, по его внутреннему убеждению, нечто подспудно зловещее. Он помнил: когда он в самый первый раз подошёл к проходной и посмотрел вверх, ему отчётливо показалось, будто гладкая отвесная стена кренилась и нависала. С явным намерением рухнуть лично ему на голову. Иллюзия, конечно. Такая же, как та, что накрывает посетителей Эйфелевой башни: смотришь вниз и не можешь отделаться от ощущения, что железная конструкция, простоявшая больше ста лет, вот прямо сейчас заскрипит и медленно завалится набок… Иллюзия, а всё равно неприятно.