Выбрать главу

В комнате вновь наступила тишина, и тиканье часов на каминной полке вдруг заполнило весь мир, как будто все остальные звуки замерли. Ночь была холодна.

— Какое преступление вы совершили? — спросил я.

Он ответил спокойно и горько:

— Это не имеет значения. Я же говорил: преступления одного века служат примером героизма в другом. Если бы моя попытка удалась, потомки славили бы мое имя. Но я потерпел неудачу.

— Вероятно, многие пострадали, — сказал я. — Вас, должно быть, ненавидел весь мир.

— Да, — коротко ответил Майклс. И, помолчав, добавил: — Разумеется, все это выдумки. Мы просто коротаем время сказкой.

— Стараюсь подыгрывать, — улыбнулся я. — Куда и когда вас бросили?

— Меня оставили под Варшавой, в 1939-м, чуть слышно проговорил он.

— Вам, полагаю, не хочется вспоминать военные годы?

— Нет.

Тем не менее он продолжал:

— Мои враги просчитались. Смятение, вызванное нападением Германии, позволило мне затеряться. Постепенно я стал разбираться в обстановке. Конечно, я ничего не мог предсказать; не могу и сейчас — только узкие специалисты знают, что происходило в двадцатом столетии. Но когда меня забрали в фашистскую армию, я понял, куда попал, связался с американцами и стал их разведчиком. Рискованно — ну и что? А потом мне помогли устроиться здесь.

Его настроение менялось. К нему вернулись былые уверенность и спокойствие.

— Да, конечно, сначала было трудно. Я не имею в виду условия жизни. Вы, без сомнения, ходили в походы и замечали, как быстро можно приспособиться к отсутствию горячей воды, электрического освещения и прочих вещей, к которым привыкли с детства. Я бы не отказался от гравикостюма и нейростимуляторов, но прекрасно обхожусь и без них. Тоска по дому — вот что не дает покоя. Это хуже всего. Но я привык…

На его лице внезапно появилась усмешка.

— Даже если бы меня сейчас помиловали, я бы не вернулся назад.

Я допил свой бокал, смакуя виски.

— Вам здесь нравится?

— Да, — ответил Майклс. — Теперь, да. Эмоциональное потрясение прошло. Мне помогло то, что я был очень занят: сперва боролся за жизнь, потом — за становление в этой стране. Времени на переживания просто не хватало. Дело, которым я занимаюсь, все больше и больше интересует меня. Я обнаружил здесь у вас такие приятные черты, которые будущее утратило… Спорю, вам и в голову не приходит, в каком экзотическом городе вы живете. Подумайте, в эту самую минуту солдат стоит на часах у атомной лаборатории, в подворотне замерзает бродяга, в разгаре оргия у миллионера, где-то сидят проповедник, торговец из Индии, шпион…

Его возбуждение спало. Он отвернулся от окна и посмотрел назад, в сторону спальни.

— И моя жена, дети… — произнес он с огромной нежностью. — Нет, я не вернусь ни за что на свете.

Я в последний раз затянулся сигарой и неохотно затушил ее.

— Вам действительно неплохо живется.

Мрачное настроение окончательно покинуло его. Он широко мне улыбнулся.

— Кажется, вы всерьез поверили этой ерунде.

— О, не сомневайтесь. — Я встал и потянулся. — Уже поздно. Нам пора идти.

Он не сразу понял.

— Нам?..

— Конечно. — Я достал из кармана пистолет-парализатор.

— В таких делах нельзя полагаться на случай. Мы проверяем.

Кровь отхлынула от его лица.

— Нет, — прошептал он. — Нет, нет, нет. Амали, дети…

— Это, — объявил я, — часть наказания.

Я оставил его в Дамаске, за год до вторжения Тамерлана.

Джеймс Типтри

Человек, который шел домой

Переброска! Ледяной ужас! Он выкинут куда-то и потерян… набран в немыслимое, брошен, и никогда не будет известно — как: не тот человек в самом не том из всех возможных не тех мест из-за невообразимого взрыва устройства, которое уже вновь не вообразят. Покинут, погублен, спасательный канат рассечен, а он в ту наносекунду осознал, что единственная его связь с домом рвется, ускользает, неизмеримо длинный спасательный канат распадается, уносится прочь, навсегда недостижимый для его рук, поглощен стягивающейся воронкой-вихрем, по ту сторону которой его дом, его жизнь, единственно возможное для него существование; он увидел: канат засасывается в бездонную пасть, тает, и он выкинут и оставлен на непознаваемом берегу, где все беспредельно, не то, быть может, красотой, превосходящей радость? Или ужасом? Или пустотой? Или всего лишь своей беспредельностью? Но каково бы ни было место, куда он переброшен, оно не способно поддерживать его жизнь — разрушительную и разрушающую аберрацию. И он, комок яростного безумного мужества, весь единый протест, тело-кулак, отвергающий собственное присутствие тут, в этом месте, где он покинут, — что сделал он? Отвергнутый, брошенный изгой, томимый звериной тоской по дому, какой не ведал ни один зверь, по недостижимому дому, его дому, его ДОМУ, и ни дороги, ни единого средства передвижения, никаких механизмов, никакой энергии, ничего, кроме его всесокрушающей решимости, нацеленной на дом по исчезающему вектору, последней и единственной связи с домом, он сделал… что?