— Тоже что-нибудь, или что-либо для снятия, а точнее, наоборот:
— Для поддержания нервного напряжения. И получил Это.
— Вот из ит? — спросил он.
— Мих либе дих, — ответила Ника Ович, которая, наконец осмелились подойти к стойке бара, и передала ему футляр из кости акульего языка.
— Что это? — еще раз спросил Эспи.
— Это подарок, — ответила она, и было ясно по ее тону, что там:
— Не граната, — а как пошутил Эсти:
— Что-то получше.
— Это трубка! — воскликнул Эспи, вынимая ее, хотя и с трудом из футляра: было ясно, что другой бы вообще ее не вынул.
— Кто попадает на язык акуле, с загнутыми назад, в сторону пасти шипами-крючками — тот уже тю-тю.
— Что, назад возвращается? — улыбнулся Эспи и раскурил ее.
— Нет, конечно, а если и возвращается, но не вперед, а только взад.
— Че-ре-з-з жопу — это харашо. И Эс правильно понял:
— Если он раскурил трубку — кто-то должен умереть. Он посмотрел на Фрая, который теперь сидел на стуле рядом с восьмизарядной кофеваркой венгерско-немецкого производства, и ждал, когда она, наконец, раскочегарится, чтобы выпить, как поется:
— Дайте мне сразу два двойных. Жаль, но таких даже пуля не берет сразу. И Эсти посмотрел сначала на стол у отсутствующего сейчас и до сих пор оркестра, покачал головой тоже с сожалением, и уставился на Нику Ович, с улыбкой ожидавшую благодарности в виде зачисления в кавалерию полосатых, на должность начальника контрразведки.
— Вы танкист-ка?
— Да, сэр, перебежчица.
— Пере — это плохо. Почему сразу нельзя было понять, где правда, а где ее ложь?
— Дак попала по распределению.
— С рождения, что ли? Графиня? Говори правду, потому что сейчас я очень хочу графиню.
— Да, но, к сожалению, нет.
— Не могла соврать ради меня?
— Могла.
— Почему тогда не сказала правду? Ибо правда — это наше искреннее желание. Или действительно не хочешь?
— Я не против, более того: всегда.
— Это мало, быть непротив, а надо быть только за меня.
— Хорошо, как сказал поэт:
— Будем-м. И Эспи отвел — шли с разных сторон перегородки, так как он был в баре, а она в зрительном зале — Нику Ович в банкетный зал, где еще стоял, тазик с мадерой Распутина и несколько посыпанных неизвестно чем, марципанов.
— Только бы он не вернулся сюда невовремя, и не помешал мне, — сказал вслух Эс, испугавшись, что это может случиться на самом деле.
— Кайф и так редок, поэтому боязно, когда его ломают.
— Мне сесть, или встать как-нибудь? — спросила Ника, закрывая дверь.
— Да, именно, встань, плииз, на стол, — сказал Э. А когда она залезла, шагнув сразу одной ногой на его крышку — и как ей почему-то почудилось:
— Как на крышку гроба, — проблеял:
— А теперь прыгай! Ну! Ну-у! Ну-у-у! Ей так хотелось сказать:
— Не запряг ишшо, что ты нукаешь. — Или:
— Мычи громче, — но она скрепя сердце, прыгнула. И только уже в полете поняла, что перед ней та же пропасть, что разверзлась перед свиньями в Писании, а ведь и они знали, что:
— Не хочется, — а всё равно прыгнули. Еще можно вырваться, подумала Ника, но после двух-трех попыток поняла, что эту сеть ей не разорвать. Это был акулий язык с закорючками, направленными только в зад. Только казалось, что можно легко снять себя с закорючки, но нет, тут же почти другая подоспевала на помощь той, с которой удалось слезть, и переправляла дальше, дальше вглубь пропасти.
— Но зачем? — все же решила она спросить, в надежде, что ее тем не менее поймут.
— Так мы всегда будем вместе, — ответил Эс, и добавил: — Я влюбился в тебя, как в твой подарок — трубку войны, и так мне больше не нужны будут женщины.
— Но где мои права? — хотела еще успеть заикнуться Ника Ович, но Эс подбодрил ее:
— Небось, небось, иногда ты будешь выходить в чисто поле и ловить лошадей.
— Отлично.
— Вот это правильно, а теперь иди и приведи мне сюда коня.
— Э-э, я-я, еще понимаю, где взять коня, но как мне выйти, если твой мудрый язык меня не выпускает из своих цепких лап, как пес Цербер из подземного царства?
— Так естественно.
— Ч-через з-за-а-д-д? Вот ведь знала, а забыла.
— Никто не хочет вспоминать о страшном. Но ты не бойся, все лошади пахнут навозом, многим, можно сказать, даже всем:
— Это нравится. — Хотя и хуже, чем нефть, газ, серебро, золото и бриллианты. Но с другой стороны, тоже натуральные запахи. Не немецкий эрзац, как пьют некоторые, ожидая иво у импортных кофеварок. Ха-ха-ха.
— Ха-ха-ха.
И она нашла Буди, развалившегося на стульях в последнем ряду, первом от двери, на которой так и висел до сих пор Амер-Нази.
— Ты кто? — спросил он, открыв один глаз. — Да и по любому я никуда не пойду. — Ника Ович, что ли?
— Наоборот, Ович Ника.
— Да? Узе? Ладно, тогда скажи:
— Буди, в том смысле, что — буду.
— Никаких буди-буду, сейчас ты пойдешь, и вызовешь на бой Одиссея.
— Может быть, но сначала принеси пять, нет, шесть бутербродов с колбасой столичной, буханку мягкого белого хлеба с хрустящей корочкой и сыр с маслом.
— Кока-кола, фанта, спрайт, пиво баварское отменное?
— Ноу, сенкью, только квасу маленький бочонок на десять литров, максимум двенадцать литров.
И они сошлись на танцплощадке. Пипер-Врангель и Буди. Многие, да нет, все, конечно, смотрели. Даже Фрай поднялся со своего стула в углу, и опершись на горячую кофеварку неизвестного точно производства, смотрел, слизывая потихоньку пенку с ароматного, несмотря на повсеместный вкус навоза, колумбийского кофе. Буди, надо сказать, не подкачал:
— Три раза лягал задними лапами с огромными копытами Пипера, что тот уж решил:
— Отказаться, что ли, пусть Вра сам разбирается. — Но всегда вовремя вспоминал:
— Сегодня мы — Вместе.
В сражение Пипера и Буди неожиданно вмешался Махно. Он сидел в небольшом помещении шесть на девять, а точнее в десять раз больше, но:
— В сантиметрах, — такой кубик рубика, — как посмеялся Эспи, посадив его сюда. Эсти не было — учил Нику Ович, которая сейчас подошла к кофеварке Фрая, и робко попросила:
— Пока что только погреть руки. Он хотел ответить, что, мол:
— И так жарко, — но понял: разговаривать нельзя — вырвет. И сам тут же выдал:
— Не помню уж, чего и съел я такого, что при виде такой дамы не могу предложить ей чашку колумбийского.
— Что значит, та-ко-го? — спросила с улыбкой Ника, принимая чашку с толстой — как положено в лучших домах Ландона — пенкой.
— Прошу, прошу, кофеварка немецкая выдает такие пенки, что и сам Бахус позавидует, ибо очень уж хорошо после этого дела, — Фрай пару раз щелкнул себя по шее.
— Любите?
— Что?
— Это дело?
— Это дело, или наоборот, дело — это? — Фрай.
— Диалектическим материализмом занимаетесь?
— Люблю грешным делом, когда никого нет.
— Простите, сэр, но вы заимствуете наш диалог из Некоторых любителей погорячее.
— А вы?
— Что, я?
— Против?
— Против, чего?
— Против того, что у каждого свои недостатки?
— Да, и знаете почему: у вас их нет.
— Хорошо сказано. Не могли бы залезть сюда?
— Сюда? — Ника показала глазами на стул, рядом с которым стоял Фрай.
— Есс.
— Я лучше обойду кругом и залезу в дверь, в том смысле, что если вы желаете: войду на карачках, как контрреволюционер понявший, что его Броненосец Потемкин — не яхта миллионера, куда можно пригласить приличную, популярную среди многих белокурую бестию, и Сашка Невский через чур смахивает на Дон Кихота Таганского, которому вообще лучше только:
— В шахматы играть. — Как говорится:
— Эх, чтоб — не будем про его мать — буду в шахматы играть.
— Вы могли бы выступах на съездах, — сказал удивленно Фрай, — ползите, пожалуйста ближе. — Точнее, он только подумал так, но побоялся, что Ника, обходя бар, не может миновать банкетного зала, где притаился тигр Эсти, и, даже если она забыла про него — сам вспомнит, почуяв ее запах.