— При таком ускорении невозможно управление ракетой, — возразил инженер. — Пилот не сможет…
— Знаю, — жёстко перебил капитан. — Знаю. Управление первые месяцы будет вестись отсюда, с планеты. Здесь останется один человек. Тише! Я сказал — тише! Запомните — другого выхода нет. Будет так. Теперь дальше. Вы, Нина Владимировна, и ты, Николай, не можете остаться. У вас будет ребёнок. Да, я знаю. Вы, Леночка, врач, вы должны лететь. Сергей — астрофизик. Он тоже полетит. У Георгия мало выдержки. Поэтому останусь я. Ещё раз — тише! Будет так, как я сказал.
Передо мной — расчёты, сделанные Зарубиным.
Я врач, не всё мне понятно. Но одно я вижу сразу: расчёты сделаны, что называется, на пределе. До предела облегчена ракета, до предела форсированы стартовые перегрузки. Большая часть оранжереи остаётся на планете, и поэтому расчётный рацион астронавтов невелик — много ниже установленных норм. Снята с ракеты система аварийного энергопитания с двумя микрореакторами. Снято почти всё электронное оборудование. Если в пути случится что-то непредвиденное, возвратиться к звезде Барнарда ракета не сможет. «Риск в кубе», — так записано в дневнике штурмана. И двумя строчками ниже: «Но для того, кто останется здесь, — риск в десятой, сотой степени…» Зарубину придётся ждать четырнадцать лет. Только тогда за ним придёт другая ракета. Четырнадцать лет одному на чужой, замёрзшей планете…
Снова расчёты. Главное — энергия. Её должно хватить на телеуправление ракетой, её должно хватить на четырнадцать долгих, бесконечно долгих лет. И опять всё рассчитано на пределе, в обрез.
Фотоснимок жилища капитана. Оно собрано из секций оранжереи. Сквозь прозрачные стенки видна электронная аппаратура, микрореакторы. На крыше установлены антенны телеуправления. Кругом — ледяная пустыня. В сером, подёрнутом мутной дымкой небе холодно светит звезда Барнарда. Её диск вчетверо больше Солнца, но немногим ярче Луны.
Я быстро перелистываю бортовой журнал. Тут всё — и наставления капитана, и договорённость о радиосвязи в первые дни полёта, и список предметов, которые надо доставить капитану… И вдруг два слова: «„Полюс“ вылетает».
А потом идут странные записи. Кажется, их сделал ребёнок: строки наползают друг на друга, буквы угловаты, изломаны. Это двенадцатикратная перегрузка.
Я с трудом разбираю слова. Первая запись: «Всё хорошо, проклятая перегрузка! В глазах фиолетовые пятна…» Через два дня: «Набираем скорость по расчёту. Ходить невозможно, приходится ползать…» Ещё через неделю: «Тяжело, очень (зачёркнуто)… Выдержим. Реактор работает на расчётном режиме».
Два листа в бортовом журнале не заполнены.
А на третьем, залитом чернилами, наискось сделана надпись: «Телеуправление нарушено. Лучи рассеиваются каким-то препятствием. Это (зачёркнуто)… Это конец…» Но тут же, у самого края листа, выведено другим — чётким — почерком: «Телеуправление восстановлено. Индикатор мощности показывает четыре единицы. Капитан отдаёт всю энергию своих микрореакторов, и мы не можем ему помешать Он жертвует собой…» Я закрываю бортовой журнал. Сейчас я могу думать только о капитане. Наверное, для него было неожиданностью нарушение телеуправления. Внезапно зазвонил индикатор…
Тревожно звенел контрольный сигнал индикатора.
Стрелка, вздрагивая, опускалась к нулю. Радиолуч встретил препятствие, телеуправление прервалось.
Капитан стоял у прозрачной стены оранжереи.
Тусклое солнце заходило за горизонт. По ледяной равнине бежали коричневые тени. Ветер гнал, подхлёстывал снежную пыль, поднимал её в мутное, красно-серое небо.
Настойчиво звенел контрольный сигнал индикатора. Радиоизлучение рассеивалось; его мощности не хватало для управления ракетой. Зарубин смотрел на заходящую звезду Барнарда. За спиной капитана лихорадочно метались вспышки ламп на панели электронного навигатора.
Багровый диск быстро скрывался за горизонтом.
На мгновение заискрились бесчисленные алые огоньки: последние лучи преломились в мириадах льдинок. Потом наступила темнота.
Зарубин подошёл к приборному щиту. Включил сигнал индикатора. Стрелка стояла неподвижно. Зарубин повернул штурвал регулятора мощности. Оранжерея наполнилась гулом моторов охлаждающей системы. Зарубин долго вращал штурвал — до отказа, до упора. Перешёл на другую сторону щита, снял ограничитель и ещё дважды повернул штурвал. Гул превратился в надсадный, пронзительный, звенящий рёв.
Капитан побрёл к стенке, сел. Руки его дрожали.
Он достал платок, вытер лоб. Прижался щекой к прохладному стеклу.
Нужно было ждать, пока новые — огромной мощности — сигналы дойдут до ракеты и, отразившись, вернутся обратно.
Зарубин ждал.
Он потерял представление о времени. Ревели микрореакторы, доведённые почти до взрывного режима, выли, стонали двигатели охлаждающей системы. Содрогались хрупкие стены оранжереи…
Капитан ждал.
Наконец какая-то сила заставила его встать и подойти к приборному щиту. Стрелка индикатора мощности переместилась к зелёной черте. Мощность сигналов теперь была достаточна для управления ракетой. Зарубин слабо улыбнулся, сказал: «Ну вот…» — и взглянул на расходометр. Энергия расходовалась в сто сорок раз быстрее, чем предусматривал расчёт.
В эту ночь капитан не спал. Он составлял программу для электронного навигатора. Нужно было устранить отклонения, вызванные нарушением связи.
Ветер гнал по равнине снежные волны. Над горизонтом разгоралось неяркое полярное сияние.
Гремели взбесившиеся микрореакторы, отдавая энергию. То, что было скупо рассчитано на четырнадцать лет, сейчас щедро изливалось в пространство…
Заложив программу в электронную машину, капитан устало прошёлся по оранжерее. Над прозрачным потолком светили звёзды. Где-то там «Полюс», набирая скорость, уверенно шёл к Земле.
Было очень поздно, но я всё-таки пошла к заведующему. Я вспомнила, что он говорил о каких-то других картинах Зарубина.
Заведующий не спал.
— Я знал, что вы придёте, — сказал он, поспешно надевая очки. — Идёмте, это рядом.
В соседней комнате, освещённой флюоресцентными лампами, висели две небольшие картины. В первый момент я подумала, что заведующий ошибся. Мне показалось, что Зарубин не мог написать этих картин.
Они нисколько не походили на то, что я видела днём: ни экспериментов с красками, ни фантастических сюжетов. Это были обычные пейзажи. На одном — дорога и дерево, на другом — опушка леса.
— Да, это Зарубин, — словно угадав мои мысли, проговорил заведующий. — Он остался на планете — вы, конечно, уже знаете. Что ж, это был дерзкий выход, но всё-таки выход. Сужу как астронавт, как бывший астронавт, — заведующий поправил голубые очки, помолчал. — Но потом Зарубин сделал то, что… Да вы знаете… Энергию, рассчитанную на четырнадцать лет, он отдал в течение четырёх недель. Он восстановил управление ракетой, вывел «Полюс» на курс. Ну, а когда ракета достигла субсветовой скорости, началось торможение с обычными перегрузками; экипаж сам управлял ракетой. В микрореакторах Зарубина к этому времени почти не осталось энергии. И ничего уже нельзя было сделать… Ничего… В те дни Зарубин и писал картины. Он любил Землю, жизнь…
На картине — просёлочная дорога, идущая на подъём. У дороги — могучий, взлохмаченный дуб. Он написан в манере Жюля Дюпре, в манере Барбизонской школы: приземистый, узловатый, полный жизни и сил. Ветер гонит растрёпанные облачка. У придорожной канавы лежит камень; кажется, на нём только что сидел путник… Каждая деталь выписана тщательно, любовно, с необыкновенным богатством цветовых и световых оттенков.