Мы ринулись за ним.
Неожиданно поезд подпрыгнул, осел и остановился. Кто-то сорвал кран тормоза.
Понимая, что в любую секунду мы можем подняться в любой вагон, из дверей которых выглядывали удивленные кондукторши, мы спешили к нашему собственному – второму по счету от головы состава. Я помахивал двумя бутылками кефира, а Боря – куском неожиданно добытого колбасного сыра.
Между тем поезд совершал попытки двинуться дальше. Но, не проехав и метра, снова подпрыгивал, шипел и лязгал всеми суставами.
Мы поднялись по ступеням тамбура и оторопели.
Огромный, жирный, синий от ярости в цвет мундира, изрыгающий матюки начальник поезда пытался оторвать от стоп-крана одну из наших проводниц.
Это ему не удавалось.
Отбиваясь от него ногами и одной рукой (вторую она использовала, чтобы виснуть на железяке), она с плачем кричала:
– Они отстали!!!
Так что, короче говоря, те, кто утверждает, что женщины не способны на самоотверженность и отвагу, просто-напросто ничего в них не понимают.
Таджики
Во времена моего детства и юности Душанбе (во всяком случае, его центральная часть) представлял собой почти совершенно русский город.
В моем школьном классе учился только один таджик – по имени Фарход и по кличке (см.) Федул. Он был надежным звеном нашей дружеской цепи, но ничего специфически таджикского через него в нашу русскую жизнь не поступало. Сам он, как теперь сдается, не любил разговоров о чем бы то ни было, касавшемся его национальности, а нам и в голову не приходило поинтересоваться, каков уклад таджикской семьи, или нахвататься между делом его родной речи. Нам его родная речь была совершенно ни к чему. Напротив, само собой разумелось, что таджикам следовало учить русский. Тогда это выглядело аксиомой. Позже я понял, что имел дело с финальным аккордом теоремы. Логические обоснования ее доказательства сводились к тому, что через русский язык лежала дорога к образованию, карьере и европейскому стилю жизни
(если можно так выразиться, рассуждая о делах советской эпохи).
Почти все сведения о таджиках поступали к нам через взрослых.
Конечно, взрослые тоже не знали языка, не интересовались чуждым народом, очень удивились бы, услышав, что в подобном интересе нет ничего зазорного, и нашли бы множество аргументов, чтобы доказать обратное. Для них жизнь таджиков тоже текла как бы за стеклянной стеной, из-за которой не доносилось ни единого живого голоса. Однако им все же приходилось контактировать с таджиками по работе, и умозаключения, сделанные ими после этих контактов, тем или иным образом перетекали к нам.
В результате складывалось впечатление (оно было очень смутным, это впечатление, ведь никто не был озабочен тем, чтобы ясно выразить его), что народ таджиков – это народ-инвалид, который без русских не может сделать и шагу. Народ-слепец, поводырем которого являются русские. Народ-ребенок, без взрослой русской помощи не способный даже на самые простые решения и действия. Народ, сплошь состоящий из безответственных, хитрых, неряшливых торгашей, за которыми, как говорится, глаз да глаз. Может быть, я не совсем точно передаю это впечатление – в нем много оттенков, иные из которых противоречили друг другу, – но в общих чертах похоже. По большей части все это были проявления наивного национализма (см.).
Надо отметить, что в нашей семье каждый выезд за пределы
Таджикистана (это происходило во время родительских отпусков) приводил к некоторой перемене во взглядах, и та глубокая уверенность, что в России лучше и русские лучше, да хоть бы даже и не лучше, а все-таки они русские и уже одним этим несказанно хороши, несколько скукоживалась. Вера сталкивалась с мелочной практикой и, как это часто бывает, давала трещину.
Так, например, однажды в городе Саратове отец увидел, как грузчик, скинув с борта грузовика мешок с огурцами к порогу овощного магазина, тут же на этот мешок сел и стал неторопливо закуривать.
Отец, весь прежний опыт которого, почерпнутый на таджикских базарах, говорил ему, что человек никак не должен и никак не может сидеть на мешке с огурцами, обеспокоился их судьбой и, обратившись к грузчику, спросил:
– Мужик, ты что ж это на огурцы-то сел?!
На что тот, повернув голову, невозмутимо ответил:
– А на каво я сяду? На тебя, что ли?..
Потом все переменилось. Таджикский народ взял, как говорится, свою судьбу в собственные руки. Разумеется, это привело к огромным несчастьям, жертвам, подлости и обманам. Однако стало понятно, что судьба его – вовсе не судьба инвалида или слепца. Точнее, такого же слепца и инвалида, как все народы, неспособные оградить свои интересы от посягательств сильных мира сего. Как все. Ничуть не слепее и не инвалидней.
Зато русские, брошенные Россией на произвол судьбы в пылающем
Таджикистане, оказались хуже детей, и не было, насколько мне известно, ни одной попытки разумного объединения и выдвижения лидера, способного на равных вести разговор со стихией.
Только бегство! – причем бегство унизительное, неподготовленное, бегство в русские края – да, русские, но источавшие преимущественно враждебность и неприятие: "Ишь понаехали!.."
Мама и бабушка покинули Душанбе в 1995 году.
И теперь, когда на фоне воспоминаний о чисто метенных улицах, о мальчишках с ведрами и вениками, брызгающих водой на плотную глину, чтобы подмести ее снова, и о многом, многом, многом, что составляло
Атлантиду (см.) нашей тамошней жизни, – когда на фоне этих воспоминаний мимо окна с шумным шорохом проносится пакет с мусором, брошенный с какого-то верхнего этажа, чтобы пополнить богатства загаженного газона, мама, подняв на меня возмущенные глаза, разводит руками и говорит:
– Ну честное слово! Хуже таджиков!
Таможня
Побродив пару часов по Эрмитажу и столкнувшись со мной в одном из залов, Бонни сказала, морща свой небольшой нос:
– Ты знаешь, по моим прикидкам, здесь находится не менее десяти тысяч человек.
– And what? – спросил я, раздраженный июльской духотой и необходимостью продолжения осмотра.
– И только несколько из них принимали утром душ, – закончила она.
– Ха-ха, – жестко сказал я.
Утром в гостинице, посмотрев, каких яств я набрал со шведского стола себе в тарелку (жареный бекон, три яйца в виде глазуньи, четыре поджаристые немецкие колбаски, картофель фри, два ломтя хлеба и пирожок с повидлом), она заметила, что это похоже на рекламу инфаркта.
Бонни была американкой американского происхождения, а Лена – русского. В Питере обе они демонстрировали сногсшибательное чувство юмора, которое следует, вероятно, называть чисто американским.
Однако когда мы вернулись в Москву и поехали на измайловскую барахолку (рука не поднимается написать "вернисаж") смотреть ковры
(см.), оно, это чувство юмора, моментально трансформировалось в чисто русское.
Через десять минут после нашего появления ковровый базар заволновался, почуяв настоящих покупательниц. Эти две роскошные долларовые дамы просто свели всех с ума кажущейся доступностью своих кошельков. Правда, я еще нервничал и пугался, когда разгоряченные усатые азербайджанцы начинали теснить моих неопытных спутниц с яростным криком:
– Мадам! Посмотрите на этот сумах!
Однако мои опасения были напрасны.
Три или четыре часа я, скучая и позевывая, таскался за ними от одной цветистой груды рухляди к другой, наблюдая, как они выкручивают руки несчастным негоциантам. Прием был, собственно говоря, один. Бонни, пиная изделия старых мастеров тонкой ногой в желтом ботинке, клекотала что-то по-английски. Насколько я мог разобрать, она несла какую-то необязательную чушь. Лена переводила, то есть выказывала решительную заинтересованность в покупке, почти не сомневалась в разумности предложенной цены и доброжелательно принимала рекламные речи кавказца. Когда последний уверялся, что до момента совершения сделки осталось не более минуты, парочка решительно разворачивалась и без каких-либо объяснений уходила к конкуренту.