Выбрать главу

Наверно, понаторев, так я буду воспринимать и речи людей — по содержащимся в них мыслям и глубоким чувствам. Так восприму и творения людей, а в природе все гармоничное, величественное и выразительное.

А то, что мелкое, вздорное, пустое, низкое в людях и в мире, останется для меня невнятным шумом и световым мусором, — так ведь и бог с ним. Я слышу видимое, вижу слышимое, но воспринимаю не звуки и не свет, а то, что за ними. Так обеднел я или обогатился?

Перед тем как лечь, я для пробы поставил пластинку с песнями. Третьей шла моя любимая «Мы люди большого полета». И воспринял вдруг то, чего не понимал, не чувствовал раньше: что певцу-исполнителю нет дела ни до полетов, ни до высоких идеи, а озабочен он лишь тем, чтобы громко и правильно вытянуть ноты, и вообще поет немолодой, не очень здоровый, озабоченный личными неурядицами человек.

Я сломал пластинку о колено.

IX

Утром вспышки-звонки. Беру трубку:

— Да?

«Почему меня до сих пор не пускают к тебе? Что случилось?»

Я узнаю голос Камилы с первого произнесенного ею слова, даром что по телефону. И самолюбивую обиду в нем тоже.

— Было нельзя. Теперь можно, приходи.

Жду с нетерпением и тревогой. Но нетерпение какое-то не то, не для свидания с любимой: мне будто хочется, чтобы что-то поскорее осталось позади. Что? Может, не следует еще нам встречаться?..

Прежде она врывалась ко мне без звонков и предупреждений, повисала на шее. Я это дело прекратил после опыта, в котором мы с Гераклычем обменялись психиками на дистанции Земля — Луна. Он сам мне повинился сокрушенно, что не смог совладать с собой, когда она, внезапно появившись (было «окно» между съемками), бросилась ему-в моем теле-на шею, расцеловала. «Слушай, ну ударь меня!» Я не ударил: что ж, его нетрудно понять и оправдать, но сам был здорово уязвлен.

(Как глубоко это сидит в нас! Что, собственно, произошло? Нельзя даже сказать, что Камила изменила мне. Тем не менее я чувствовал себя оскорбленным, униженным: она не поняла, что я — не я, она любит, выходит, только мое тело!.. Камила так ничего и не узнала; разве что почувствовала трещинку в наших отношениях.)

И сейчас обижена: примчалась, как только услышала сообщение обо мне, бросила съемки (жертва немалая для молодой актрисы) — а я, видите ли, «не принимаю». Мне очень не хотелось появиться перед ней беспомощным, слепоглухим, неполноценным. Вот и сейчас напряжен, как студент на экзамене. Даже — со стороны это может показаться смешным-старательно вспоминаю-повторяю ее облик: шатенка двадцати трех лет, широкое лицо и лоб (или мне так казалось, потому что невысока, смотрит на меня исподлобья?), большие темные глаза, замечательно белая кожа, чистоту и гладкость которой подчеркивает родинка на правой щеке; темно-русые, собранные обычно в жгут волосы; напевное сопрано (каково-то оно покажется в цвете!), легкая небрежность в произнесении мудреных слов… Все вызубрил за годы общения. Но как я теперь восприму ее облик, ладную фигуру, округлые руки, блеск глаз, настроение? Хорошо бы, если бы моя память о ней сложилась с новым восприятием в обогащенное понимание ее чувств, ее души. Потому что это и есть экзамен. И не только для меня.

Движение от двери, похожее на бег пламени. Звуки от линий тела и одежды между шумом и интимной музыкой. А затем то, что не требует ни зрения, ни слуха, ни даже слов: голова у меня на груди, теплые руки за моей шеей, запах духов и чего-то присущего только ей. Я подхватываю ее на руки, зарываюсь лицом в ее волосах, в щеке, в горячих губах. И последняя благоразумная мысль: «Ах, не надо бы, пожалуй?..»

«Почему такое долгое обследование на этот раз? Что-то случилось? В городке о тебе всякие странности говорят. Но ведь с тобой все в порядке, да?»

Мы лежим на тахте, ее голова на моей руке. Я воспринимаю не столько тепло-желтые вспышки голоса, сколько смысл вопросов.

А как ты считаешь? Каким ты меня находишь?

Приподнимается на локте, смотрит — движения, звуки, настороженность.

«Нормальным. Вполне. Глаза у тебя только рассеянные, плавают. Устал?»

— Это потому, что я слеп. А кроме того я глух… — И я выкладываю ей все.

Тишина-темнота неподвижности: она застыла возле меня. Растерянность, испуг, ошеломление, отчужденность и-о, боже! — отвращение ко мне, калеке, гадливость. Мне сейчас не до анализа, как я воспринимаю это, — но ведь воспринимаю. Сразу спохватывается, даже гневается на себя за эти чувства:

«Бедненький мой… и ничего нельзя поделать?»

— Конечно, ничего. Что здесь поделаешь! «Это ужасно! (Реплика из многих пьес.) Послушай… но ведь это может отразиться и на детях?»

— Возможно.

…Нет, не хочу ни вспоминать, ни пересказывать ее ведение, которое чем дальше, тем больше отдавало квалифицированной игрой. Искренней была первая пышка отчужденности и отвращения ко мне. Одно дело знаменитый психонавт, достойная пара восходящей звезде экрана, но совсем другое — инвалид с уникальным уродством, которому теперь только конверты клеить. Да и дети опять же… тут и крыть нечем, святая забота будущей матери. Не нужен я ей, как ни смотри.

Да и она мне теперь. Я сам подивился чувству облегчения и покоя, когда Камила ушла. Женщина, которую я так боялся потерять…

Бывает восприятие обогащающее — бывает и обедняющее, отнимающее иллюзии. Но в любом случае приток: ясность.

Х

«Слушай, это хорошо еще, что у тебя перепутались 1за и уши, а не глаза с языком, скажем, не зрение и вкус. А если бы еще и слух с обонянием… вай! Представляешь, каких миазмов тебе пришлось бы «нанюхаться», какой дряни «накушаться», оставаясь к тому же голодным, хо-хо!.. Слушай, перепутайся следующий раз, пожалуйста, так — в интересах науки, а?»

Я заканчиваю принесенный обед. Пища в пастовых тюбиках, только хлеб кусками да молоко в стакане. Теперь, пожалуй, можно уже переходить на обычную, но первое время восприятие яств в новой интерпретации было противным до тошноты. Зрение и слух — чувства-информаторы, а вкус — Великий Потребитель. Так что Борюня прав, мне и в самом деле повезло.

Я ем, а он неспешно, как-то очень весомо прохаживается от окна к шкафу и обратно. Я воспринимаю его в виде округлых множественных звуков, нарастающих по мере его приближения к окну: что-то вроде накатывания волны на галечный пляж. Гераклыч в превосходном настроении; я вообще не видывал его в плохом настроении, но сегодня его просто распирает от довольства и дружеских чувств ко мне. Он явился меня облагодетельствовать, только пока неясно чем. Голос Бориса полыхает радужными переливами.

…Сложные отношения соединяют нас. В психонавты берут людей с большой избыточностью, с отменным зарядом жизненных сил, и это у Бориса Геракловича есть. А в остальном… я ученый, автор трудов и изобретений, он спортсмен-десятиборец, правда, самого высокого класса. Но когда мы обменялись — хоть и всего на сутки — телами, между нами возникло интимное, чувственное, дословесное взаимопонимание; такое, наверно, бывает между однояйцевыми близнецами или между матерью и ребенком, плоть от плоти ее. Ни к чему такое понимание — и слов, и движений, и умолчания… вплоть до телесного тонуса между чужими людьми, нехорошо это, неприлично. У Леонида Леонова есть фраза о двух давних приятелях, которые «знали друг друга до ненависти плотно». Вот и у нас с ним в этом роде: отчуждаемся друг от друга независимостью поступков и суждений, даже подначками, а все равно связаны.

«А все от нетерпения твоего, — Борис переходит на назидательный тон. — Я прекрасно понимаю, как все получилось: скорей-скорей домой, скорей в тело!.. Ты бы еще больше спешил, вообще вскочил бы в свое тело, как в комбинезон спросонья. Представляешь: твои руки — ноги, на них ходить надо, плечи — таз… А уже в каком… х-хы? — в каком совершенно замечательном месте оказалась бы твоя разумная голова, лучше умолчать. Го-го-го-го!..»