Выбрать главу

Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность.

Черт, если бы только мне удалось уговорить тогда майора положить мое дело в другую папку, все было бы по-другому. Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть Кисель с Вовкой уже мертвы, а я все еще жив. Я прожил еще три недели — а это чертовски большой срок, мы уже знаем это.

На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. Интересно, зачем летчики-то воюют? Их же никто не заставляет. Они не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.

Самолеты взлетают с таким ревом, что в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.

Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.

— Ну что, принес? — спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке, положив ноги на стол, и смотрит телевизор. Я стою перед ним, глядя в пол, и молчу. Стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика — стоять и покорно молчать. Это называется «включить дурочку».

— Чего молчишь? Принес?

— Нет, — отвечаю я чуть слышно.

— Что? Не принес?

— Нет, — говорю я.

— Почему?

— У меня нет денег.

— Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги, пидор! — орет Тимоха. — Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?

— Он встает и бьет меня кулаком в нос, снизу вверх, сильно. В переносице чавкает, губе становится тепло и липко. Я слизываю кровь и сплевываю её на пол. Второй удар приходится под глаз, потом в зубы. Я со стоном падаю. Не сказать, что смертельно больно, но лучше стонать как можно чаще и сильнее, тогда избиение быстрее заканчивается.

На этот раз Тимоха разгорячился не на шутку. Он бьет меня ногами и орет:

— Почему не принес деньги, пидор? Почему не принес деньги?

Он заставляет меня отжиматься, и на подъеме бьет нечищеным берцем по зубам. Удар сильный, моя голова запрокидывается до самых лопаток и на мгновение я теряю ориентацию, левая рука подламывается, я падаю на локоть. Из разбитых губ на пол обильно течет кровь. Я сплевываю кровь и гуталин, который сошкрябал зубами с Тимохиного берца.

— Считай! — орет он. Я отжимаюсь и считаю вслух. Брызги крови летят на пол. По телевизору идут новости, что-то рассказывают про Чечню. Во Владикавказ с проверкой прибыл командующей армией. Он остался доволен боевой подготовкой и дисциплиной в войсках. Завтра командующий собирается посетить наш полк, проверить дисциплину у нас. Наверное, он останется доволен боевой и дисциплинарной подготовкой и в нашем полку тоже.

Наконец Тимоха устает. Он приказывает принести тряпку и стереть кровь. Я тру доски, но кровь уже успела впитаться в дерево, остается довольно-таки заметное пятно.

— Ты чего, пидор, попалить меня хочешь? — шипит Тимоха и ударяет меня ладонью в лоб. — Какого хрена ты тут все своей блядской кровью забрызгал, ишак? Оттирай давай! Даю тебе ещё неделю сроку, понял? Через неделю я уезжаю в отпуск. Если денег к тому времени не будет, я вернусь и убью тебя. Время пошло.

Я иду в расположение и сажусь на кровать. Надо протянуть ещё неделю. Из отпуска Тимоха вернется месяца через два-три, никак не раньше, раньше никто не возвращается, а три месяца — это огромный срок, это почти полжизни и что произойдет за это время, неизвестно.

Я забираюсь под пыльное грязное одеяло. Из шестидесяти коек в пустой казарме расправлены только четыре — Зюзика, Тренчика, Осипова и Якуниниа. Рыжего нет.

— Бил? — шамкает Тренчик из-под одеяла. От побоев его губы стали похожи на два фиолетовых вареника.

— Бил, — говорю я, и мажу под глазом зубной пастой.

Этому мы научились еще в учебке, проверенное средство от синяков. Если завтра глаз распухнет, Тимоха изобьет меня ещё сильнее, он скажет, что я стукач и таким образом хочу сдать его. Хотя в нашем полку нет ни одного молодого, кто ходил бы с чистым лицом.

Разбитые губы ноют даже во сне.

* * *

Я мою пол, я дневальный. В каптерке еще с вечера пьют офицеры. Командир разведроты лейтенант Елин уже сильно пьян, его грузное лицо оплыло на плечи, осоловелые глаза ничего не выражают, только в зрачках горит ненависть.

Автомат стоит у него на коленях; Елин методично стреляет в потолок. У него такая привычка, когда он напивается, то садится в кресло и стреляет в потолок. Наверное, это у него от контузии, говорят, раньше он был веселым улыбчивым мужиком. Потом под Самашками у него погибло полроты. Потом он сам подорвался на бэтэре. А потом и еще раз, кажется. Теперь Елин — самый бешенный офицер в полку. Он совсем не разговаривает, команды отдает только кулаками. Ему на все плевать — на солдатские жизни, на чеченские жизни, на свою жизнь. Пленных не берет, режет их сам — точно так же, как они режут наших солдат — прижимает ногой голову к земле и режет глотку. Он хочет только одного — чтобы всегда была война и чтобы на этой войне было кого убивать. Весь потолок в каптерке истыкан как дуршлаг, штукатурка дождем осыпается Елину на волосы, но ему плевать на это. Он методично стреляет вверх.

Рядом с ним сидит маленький армянин-танкист. Это командир танкового батальона, майор Арзуманян, я видел его несколько раз. Он тоже слегка контужен. Водка его не берет, он на повышенных тонах рассказывает Елину про бой в Бамуте:

— Почему нам не дали додавить это оборзевшее село? А? Кто нас подставил? А? Мы их загнали уже в горы, один рывок оставался, один бросок — и вдруг отход! Почему? Почему? Нам до школы оставалось двести метров, заняли бы школу и всё, село наше! Кто купил эту войну, кто за неё платит? У меня тридцать двухсотых, понимаешь, тридцать! Три машины сгорели! Я сейчас за людьми еду, наберу новых молокососов и опять их в бойню. Они же не хрена не умеют, пиздишь их пиздишь, а они только подыхают пачками. Кто за это отвечать должен, а? Елин?

Елин мычит и стреляет в потолок.

Наливают по новой. Водка прохладно булькает в стаканы. Я чувствую её запах, запах невероятной сивухи. Эту водку делают здесь же, в Моздоке, на Кирзаче — кирпичном заводе — и стоит она копейки. Каждый солдат знает несколько домов в поселке, где можно по дешевке купить ворованную с завода водку. За этой бутылкой бегал я.

Я мою пол перед открытой дверью каптерки и стараюсь не шуметь, чтобы меня не заметили. В армии самое главное быть незаметным — тогда меньше бьют и меньше напрягают. А еще лучше вообще уйти в проеб, как Рыжий — он уже несколько дней не появляется в казарме. Живет где-то в степи, как собака. В полк приходит только за жратвой.

Пару раз я видел его ночью около столовой.

Меня все же замечают.

— Эй, боец, — зовет меня Арзуманян. — Поди-ка сюда.

Я подхожу.

— Че вы, суки, дохнете, а? Чему вас в учебках учат, если вы только погибать умеете? Вот тебя чему учили? Тебя стрелять учили или нет? — спрашивает он меня.

Я молчу.

— Че молчишь, баран!

— Да, — говорю я.

— Да… И сколько раз ты стрелял?

— Два.

— Два раза. Суки… Пойдешь ко мне в танкисты? Пошли, завтра полетишь со мной в Шали. Там из тебя сделают запеканку. И из меня тоже. А? Полетишь? Елин, отдай мне его.

Я стою перед ними вспотевший, с закатанными мокрыми рукавами и тряпкой в руках, шмыгаю носом и молчу. Мне не хочется лететь с контуженным майором в Шали и становиться там запеканкой. Мне хочется остаться здесь, получать пиздюлей и быть живым.

Я боюсь, что Елин и вправду отдаст меня. И хотя я не его солдат, разбираться они не будут. Махнет рукой, и всё, привет семье.

Елин тяжело смотрит на меня исподлобья. Он уже плохо соображает. Сейчас будет бить.

Танкист вдруг как-то сразу сникает. Пружина в нем расслабляется, он размякает в кресле.