Выбрать главу

На взлетку больше не хожу. Там теперь работает команда из какого-то молодняка, может, пехота, а может еще какие-то спецвзвода. Я живу в своей «шишиге». Сплю здесь, накрываясь ворованным в роте одеялом, а по утрам, после завтрака, ухожу в степь или в город. В очереди в столовую разведка ловит меня и говорит, чтобы я не проебывался и приходил в казарму мыть полы, но я забиваю на них. Иногда им удается взломать дверь в шишиге, тогда они вытаскивают меня на улицу и бьют, а иногда я запираюсь крепко и они уходят ни с чем. В такие дни я сижу внутри машины и слушаю, как они с той стороны взламывают дверь ломами, а потом сразу ухожу в степь, без завтрака. Кроме одиночества у меня больше ничего нет, я совсем один, сам по себе, меня никто не ищет и ни в каких списках я не значусь — наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где-то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили — никому до этого просто нет дела — и я запросто мог бы убежать, но не бегу.

Иногда, когда разведка вытаскивает меня из машины и ставит в недельные наряды, я запираюсь в каптерке и выхожу лишь для того, чтобы выдать или принять оружие. Я уже спокойно смотрю на дедов и не ощущаю перед ними никакого страха. Я привык. И тумаки я уже почти не замечаю. Мои ребра болят постоянно, мне все время трудно дышать, десна сочатся кровью и зубы шатаются и сухари в столовой я всегда раздаю соседям — я не могу жевать — но я привык к этому и одним ударом меньше, одним больше — какая к черту разница. Получая под ребра я лишь постанываю по привычке, чтобы думали, что мне больно и не увеличивали силу удара.

* * *

Я все чаще и чаще ухожу в город. Отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.

Прохладно и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Кажется, что весь мир перевернулся с началом войны, что вся сошли с ума и все сконцентрировалось только на одном — на смерти, на трупах, на избиениях и страхе. А в мире, оказывается, ничего не изменилось.

Люди едут на работу мимо развороченных бэтэров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты. Над головами пролетают груженые смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими частями солдат, а рядом, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из-за выручки с клиентами в ста метрах от них.

Это странный город. Жизнь здесь соседствует со смертью, рутинная работа — с ночными грабежами и расстрелами. После наступления темноты на улицу нельзя ступить и шагу, здесь запросто могут украсть в рабство или пристрелить. Быть убитым здесь также естественно, как опоздать на работу. И все же каждое утро люди выходят из домов и спешат на работу, как будто самое страшное, что с ними может случится — это не успеть на автобус.

На меня никто не обращает внимания. Нас здесь были тысячи таких — молодых солдат с ошалевшими глазами, мы толпами шатались по этому городу и вдыхали жизнь, последнюю свою жизнь в этом страшном лете перед тем, как быть убитыми. Мы ходили по улицам и надеялись на чудо, мы ждали, что кто-нибудь спрячет нас и нам не придется лететь туда, за хребет и умирать, мы заглядывали людям в глаза и молча кричали: «Помогите! Нас хотят убить! Спрячьте нас, ведь мы так хотим жить, мы еще так молоды и нам так страшно! Помогите!»

Теперь никого нет.

Я хожу по утреннему городу, смотрю на людей. Пахнет степью, югом, зрелая шелковица осыпается прямо на асфальт.

Я набираю пригоршню ягод. Это мой завтрак.

Гуляю до темна, потом на полковом автобусе возвращаюсь в казармы. Оставаться в городе на ночь нельзя. Постоянно кто-то в кого-то стреляет.

* * *

Автобус ходит трижды в сутки — в восемь утра, в три дня и семь вечера. Сейчас без пяти час, я удобно устроился на лавочке и дремлю, надвинув на глаза кепку и изредка поглядывая на остановку. Там сидит наш почтальон с кипой газет и писем. Мне хочется узнать, есть ли письма для нашей роты, но лень вставать и я просто сижу.

Из подъезда выходит пожилая женщина.

— Откуда ты, солдатик? — спрашивает она меня.

Я отвечаю.

— Что ж ты здесь сидишь? Пойдем, я угощу тебя чаем, — зовет она меня.

Я отказываюсь. Тогда она выносит мне чай в бутылке и несколько пирожков на тарелке. Я обедаю. Вкусно, я давно уже не ел домашних пирожков.

Когда женщина спускается за тарелкой, то снова приглашает меня в гости. На этот раз я соглашаюсь — до автобуса ещё все равно больше часа, а на улице очень жарко.

Я остаюсь и живу у неё пять дней.

Её зовут тётя Люся.

* * *

Нас много таких, живших и у русских, и у чеченцев, и у осетин, нашедших в их домах убежище от издевательств и войны. Среди их тоже было немало хороших людей.

* * *

Я ухожу от тети Люси в воскресенье. В понедельник на Чечню должна пойти колонна, я слышал об этом в штабе, и я хочу уехать с ней.

Тетя Люся дает мне с собой две сумки жратвы. Сначала я отказываюсь, но она очень настойчива.

* * *

Колонна ушла на два дня раньше. Я прячу одну сумку со жратвой в шишиге, в ней я оставляю продукты, которые можно долго хранить на жаре — сухие супы, консервы, сладости. Эту сумку я отвезу парням в Чечню. В другую сумку я складываю все скоропортящееся и отношу разведке. Два дня меня не бьют, разведчики едят мою колбасу с сыром и хвалят меня, говорят, что я не такой уж и чумоход. Две ночи я спокойно сплю на своей койке. Затем опять ухожу из казармы.

Я не иду ни в госпиталь, ни в Моздок, просто ухожу в степь.

Днем живу за взлеткой. Я не строю шалаша или навеса, просто лежу в тени под кустами, и всё. Обычно я ложусь на бок, свертываюсь калачиком и смотрю на дорогу. Мне видно, как по дороге идут машины. Колонна из двух или трех «Уралов» проходит после завтрака на «Арсенал» (это склад боеприпасов, «Моздок-12»), а вечером, уже при свете фар, идет обратно в полк. Машины набиты боеприпасами под завязку.

Иногда надо мной пролетают вертушки. Они возвращаются из-за хребта, некоторые идут тяжело, нагруженные беженцами, на иных видны свежие пробоины. Я спокойно провожаю их взглядом, мне наплевать на них. Мне теперь на все наплевать, я больше не участвую в жизни полка. Мне надо лишь дождаться колонну.

Я перестаю умываться и чистить зубы, мне просто негде это делать. Я постепенно опускаюсь, от меня начинает пахнуть, мои портянки стали уже совсем черными, но мне негде обменять их на новые.

Ночами холодно и я возвращаюсь в шишигу. Сплю до завтрака, пока меня не будят марширующие роты, я слышу их песни сквозь вентиляционные окошки. Тогда просыпаюсь и иду в столовую.

Я становлюсь в хвост к любой роте и захожу с ней. Иногда дежурные меня отсекают, говорят: «это не наш», и тогда я становлюсь в хвост к другой роте. Иногда мне не удается попасть в столовую, и тогда я иду клянчить хлеб к летчикам; у них я беру буханку и отправляюсь на Кирзач. Там собираю абрикосы и шелковицу, и ем с хлебом. Получается неплохо.

Затем снова ухожу в степь. Просто иду подальше от полка и ложусь прямо на землю.

Живу три недели. До дембеля мне остается ещё пятнадцать месяцев и двадцать четыре дня.

* * *

«Здравствуй, мама! У меня все в порядке, все хорошо. Сегодня уже шестьдесят семь дней, как я служу в этом Моздоке. Я больше не хочу здесь оставаться. Вытащите меня отсюда. А то дедовщина совсем замучала. Только, пожалуйста, не падай в обморок, все не так уж и страшно.

Вам нужно послать мне вызов. Дайте кому-нибудь денег, или пускай отец ляжет в больницу, если нужно. После этого надо отправить телеграмму на имя командира полка — так мол и так, прошу отпустить младшего сержанта Бабченко в отпуск по семейным обстоятельствам в связи с тяжелой болезнью отца. По-другому отсюда не уехать.