Они бежали из своего города, потеряв все, жалкие пожитки, увязанные в тряпье, постукивали на их спинах, собаки и детвора, мокроносые и хнычущие, путались под ногами. Пена реки беженцев хлынула из Алакана, когда мэр и магистры признали, что город не удержать и надо, по сути говоря, отходить, и быстро, чтобы спастись от наступления терновника.
Алаканцы, люди, потерявшие все, смотрели на меня с жалостью. И я взбесился.
Я заорал на Джайалу:
– Так что мне прикажешь делать? Дать вам подыхать с голоду? Прекратить кормить тебя и Пайлу? Сидеть на соломе и всю зиму грызть мышиные кости, лишь бы у тебя осталась кровать соколиного дерева?
Конечно, она только громче завопила – но теперь уже от страха. А я все кричал на нее, повышал голос, рычал, будто дикий зверь, стараясь напугать, подавить, коли перехитрить не получилось. Своим ростом и силой сокрушить ее – такую маленькую и отчаявшуюся.
– Замолчи! – орал я. – У нас ничего нет, понимаешь? Ничего! Выбирать не приходится!
Джайала сжалась несчастным всхлипывающим комочком, плач перешел в глубокий кашель, который напугал меня еще больше, потому что придется произнести заклинание, чтобы его унять. Что я ни делаю – все к худшему.
Воля к сопротивлению оставила Джайалу. Я отцепил девочку от кровати.
Лизка махнула алаканцам, и они стали разбирать огромную конструкцию.
Я крепко прижимал Джайалу к себе, чувствуя, как она дрожит и рыдает, все еще вслух, но уже не отбивается. Я сломил ее волю. Мерзкое решение, еще сильнее отдалившее нас от того образа, какой нам положено иметь в глазах Трех Лиц Мары. Не отец и дочь, не защитник и священная для него подопечная, – чудовище и его жертва. Я прижимал к себе свое дитя, злясь на весь мир за то, что сейчас произошло между нами. На себя, что наорал на нее. На нее, что довела меня до этого.
А больше всего все-таки на себя, поставившего нас всех в такое положение.
Это была настоящая болезнь, и я втянул себя и своих близких в опасность и нужду. Когда-то наш дом был прекрасен! В те славные дни, когда жива еще была Мерали, я делал медные котлы для богатых домов, изощренные металлические и стеклянные зеркала с причудливой инкрустацией. Выдувал большие бокалы для здоровенных усатых купцов, чтобы пили из них, заключив сделку. Гравировал на вазах Три Лица Мары: женщина, мужчина и дитя, кружащиеся в танце. Вытравливал узоры с облачными драконами и парящими дворцами. Отливал грифонов из золота, бронзы и меди. Вырезал сцены охоты на лосей и единорогов в мачтовых соколиных лесах востока и скульптурные изображения ста тридцати трех арок знаменитого побережья Джандпары. Мое ремесло покоилось на ностальгических грезах о многих утраченных чудесах империи.
И мы были богаты.
А теперь не украшения для знатных домов, а странные приспособления стоят, булькают и звякают в моей лаборатории, и ни одно из них не предназначено на продажу. Кривые медные трубки, извивающиеся, будто щупальца кракена. Наши исхудавшие лица отражаются в латунных раструбах сопел. Стеклянные пузыри светятся синим от эфирных тычинок цветка лоры, который можно сорвать только в летних сумерках, когда светляки манят янтарными угольками брюшек, вынуждая их раскрыться, и спариваются на их атласных лепестках.
И день-деньской и всю ночь шипит и дымится моя лаборатория сернистыми остатками терновника.
Через кишки аппаратуры проползают горелые ветви, семена и наводящие сонливость шипы. Забросив бесчисленные грезы Джандпары, я работаю с ее единственным кошмаром – растением, что уничтожило империю и сейчас грозит уничтожить всех нас. Наш дом день и ночь смердит горелым терновником и выхлопами моего балантхаста. Вот истинная причина того, что моя дочь так отчаянно защищала свою кровать соколиного дерева.
А вина моя, не девочки. Пятнадцать лет я разорял нас каждым принятым решением. Джайала слишком молода и не может даже представить, как выглядело наше хозяйство в его поистине славные дни. Она родилась слишком поздно: не видела цветущего сада роз и люпиновых клумб, не помнит, как полнились коридоры смехом и голосами слуг, когда с нами жили Пайла, Саэма, и Траз, и Ниаз, и Ромара, и… еще какая-то прислуга, чьи имена забыл даже я, и все углы чисто выметены, и по полу не пробежит ни одна мышь. И вина – только моя.
Я прижимал к груди плачущее дитя, зная: она права, а я виноват, но все равно не мешал госпоже Лизке и ее алаканским рабочим разобрать кровать и вынести по частям, и наконец мы остались одни в пустой и холодной мраморной комнате.