Выбрать главу

Но карнавальный стиль Возрождения — странное порождение средневекового двойственного сознания, а значит, и его рецептурности. В самом деле, разве универсальное умение Возрождения не есть парадоксальный итог неукоснительного действия средневекового рецепта, освященного иерархией авторитетов, древних и новых; рецепта, «подпорченного» алхимией?!

Рецепт как форма деятельности отделяется от мастера. Не только рецепт, но и вещь живет уже самостоятельно — отделенной от мастера жизнью. Но это — начало новой, буржуазной эры в социальной и культурной истории человечества, когда, по Марксу, «жизнь, сообщенная им (мастером. —В. Р.) предмету, выступает против него как враждебная и чуждая»28.

Здесь лишь намечается историческая (и логическая) возможность коренной трансформации средневекового ремесленного мастерства, проницательно отмеченной Марксом. Исторически это был путь долгий и непростой29.

Рецепт предписывал исполнителю с неумолимостью закона, что и как надо делать. И даже если при этом и не говорилось, чего не надо делать, само наличие строгого запрета уже предполагало недозволенное30.

В дозволенном также путем многочисленных схоластических различений выявлялась крупица единственно дозволенного, где и осуществлял себя рецепт. Рецепт — всегда да. Но за ним — всегда же не менее жесткое нет. Массив запретного нарастал; пятачок рецептурно оформленного разрешенного сужался. Когда стоять на этом пятачке было уже нельзя, все умеющий, но еще стесненный рецептом позднесредневековый мастер берет этот Монблан антитез; начинает интересоваться (уже без рецептов: их для этой цели еще не было) всем, что попадет под руку. Начинается Возрождение с его универсальным, нерегламентированным, нерецептурным умением. Логика обратности, вийоновский мир наизнанку предварили ренессансный универсализм:

На помощь только враг придет...

Смеемся мы лишь от мучений...

Красоткам нравится урод...

Всего на свете горше мед —

Глупец один рассудит право...

И лишь влюбленный мыслит здраво (Вийон, 1963, с. 173).

Эти изнаночные истины были настолько истинны, что не нуждались в рецептурном оформлении вовсе.

КАК ЖЕ исчерпал себя строгий и неукоснительный рецепт средневековья?

Алхимическое предписание в принципе невоспроизводимо. И все-таки, чтобы воспроизвести его, надо повторить вслед за адептом концептуальные усилия всей герметической фшософии по воссозданию универсума, даже если в отдельном рецепте речь идет о чем-то с виду конкретном и частном. Но творение мира — дело только Бога, и поэтому алхимический рецепт невоспроизводим по определению. Официальное средневековье не умело, хотя и чаяло, смешивать серу и злость, ртуть и благо, принцип и вещь. Алхимик это умел. Такое умение и есть тот активатор, который, деформируя средневековый христианский рецепт, подвигнул его к самоизменению по пути к алхимическому образу-образцу ценою собственного исторического существования.

Джордж Рипли в «Книге двенадцати врат»: «Начинай работу при закате солнца, когда красный муж и белая жена соединяются в духе жизни, чтобы жить в любви и спокойствии в точной пропорции воды и земли. Сквозь сумерки продвигайся с запада на север, раздели мужа и жену между зимою и весною. Обрати воду в черную землю, подымись, одолев многоцветие, к востоку, где восходит полная луна. После чистилища появляется солнце. Оно бело и лучезарно. Лето после зимы. День после ночи. Земля и вода превращаются в воздух. Мрак бежит. Является свет. Практика начинается на западе. Теория — на востоке. Начало разрушения — меж востоком и западом» (ВСС, 2, с. 275-284; Hoefer, 1842, 1, с. 420). За легко угадываемым взаимодействием все тех же ртути и серы стоит Вселенная. Текст прочитывается как мироздание, живущее в удивительной смеси ртути и серы как таковых, но и как мужа и жены, но и в четырех странах света, но и в четырех временах года, но и в ощущении стихий-качеств и качеств-веществ (земли — воды, воздуха — огня). В кривом зеркале алхимии — христианский мир, готовый внять этому кривому изображению и... начать искривляться.

Первоматерия как неоформленная бескачественность, равно как и квинтэссенция, тоже бесформенная, пронизывающая все, в некотором роде тождественны друг другу. В них сняты различия единичных вещей. Это — имена, отлетевшие, позабывшие, а может быть, и вовсе не имевшие собственной телесной судьбы. Но вместе с тем мир тел, зримых, оформленных, одухотворенных и помнящих о своем первоматериальном небытии-бытии. Мир псевдотел, но все-таки тел. Алхимический рецепт это выражает, сплетая воедино универсалию и вещь в непротиворечивое вещно-бесплотное целое, осмысленное как сознательная идеализация в пределах христианской культуры, как ее изнанка, как ее вполне серьезное историческое будущее.

вернуться

28

Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 561.

вернуться

29

Помните ювелира Кордилъяка из жутковатой новеллы Гофмана (XVIII-XIX вв.) «Мадемуазель де Скюдери»? Так вот. Этот самый Кордильяк, реликтовый средневековый мастер (хотя и из XVIII века), создавал дивные ювелирные шедевры, отдавал их заказчикам, а потом... убивал своих несчастных клиентов и возвращал свои шедевры назад. Но не корысти ради. Шедевр неотделим от мастера вплоть до его физической смерти. Шедевр — естественное, «неорганическое» (Маркс) продолжение органического тела мастера, его умных рук, рукотворного его умения. Наидостовернейшее свидетельство его самого. Мастер и его дело, воплощенное в рецепте, слиты. Отмечены одним именем. Они есть одно. Характернейшая особенность деятеля Средних веков. Ярчайшая примета деятельности средневекового человека. Начало преодоления этой слитности есть свидетельство глубочайшего кризиса рецептурного стиля мышления, выразительно отметившего тысячелетнюю культуру европейских Средних веков.

вернуться

30

Здесь нужна смягчающая оговорка. Католицизм легко находил обходные пути для любых запретов. Иерархическая структура средневекового общества, в которой каждому отыскивалось определенное место и предназначалась определенная программа действования, не предполагала возникновения субъективного чувства неудобства от наличия многочисленных запретов. Впрочем, алхимические рецепты жестче, ригористичней собственно христианских. Они менее личностны. Может быть, тут-то и возникает примирительная (или раздорная?) проблема взаимодействия алхимического запрета и христианского рецептурного разночтения. Дробная специализация иерархического общества с высоким достоинством сословноцехового сознания легко снимала ощущение неловкости от этих запретов. И все же запреты были, накапливались, провоцировали логику обратности, хотя и не были даны актуально средневековому сознанию, особенно в пору «темных» веков. Стремление на феномене запретов вскрыть метаморфозы мышления может показаться стремлением поторопить историю. Но, надеюсь, многообразие исторического материала замедлит логический разбег, диктуемый жесткостью схемы.