Все эти чудеса два века спустя, по словам Соваля, казались столь занятными при дворе, что были, для потехи короля, изображены во вступлении к балету Ночь в четырех действиях, поставленному в театре Пти-Бурбон. «Никогда еще, — добавляет очевидец, присутствовавший при этом в 1653 году, — внезапные метаморфозы Двора чудес не были воспроизведены столь удачно. Изящные стихи Бенсерада подготовили нас к представлению».
Всюду слышались раскаты грубого хохота и непристойные песни. Люди судачили, ругались, твердили свое, не слушая соседей, чокались, под стук кружек вспыхивали ссоры, и драчуны разбитыми кружками рвали друг на друге рубища.
Большая собака сидела у костра, поджав хвост, и пристально глядела на огонь. При этой оргии присутствовали дети. Украденный ребенок плакал и кричал. Другой, четырехлетний карапуз, молча сидел на высокой скамье, свесив ножки под стол, доходивший ему до подбородка. Еще один с серьезным видом размазывал пальцем по столу оплывшее со свечи сало. Наконец четвертый, совсем крошка, сидел в грязи; его совсем не было видно за котлом, который он скреб черепицей, извлекая из него звуки, от коих Страдивариус упал бы в обморок.
Возле костра возвышалась бочка, а на бочке восседал нищий. Это был король на троне.
Трое бродяг, державших Гренгуара, подтащили его к бочке, и на одну минуту дикий разгул затих, только ребенок продолжал скрести в котле.
Гренгуар не смел вздохнуть, не смел поднять глаза.
— Hombre, quila lu sombrero![31] — сказал один из трех плутов, и, прежде чем Гренгуар успел сообразить, что это могло означать, с него стащили шляпу. Это была плохонькая шляпенка, но она могла еще пригодиться и в солнце и в дождь. Гренгуар вздохнул.
Король с высоты своей бочки спросил:
— Это что за прощелыга?
Гренгуар вздрогнул. Этот голос, измененный звучащей в нем угрозой, все же напоминал ему другой голос — тот, который нынче утром нанес первый удар его мистерии, прогнусив во время представления: «Подайте Христа ради!» Гренгуар поднял глаза. Перед ним действительно был Клопен Труйльфу.
Несмотря на знаки королевского достоинства, на Клопене Труйльфу было все то же рубище. Но язва на его руке уже исчезла. Он держал плетку из сыромятных ремней, употреблявшуюся в те времена пешими стражниками, чтобы оттеснять толпу, и носившую название «метелки». Голову! Клопена венчал убор с подобием валика вместо полей, так что трудно было разобрать, детская это шапочка или царская корона.
Узнав в короле Двора чудес нищего из большой залы Дворца, Гренгуар, сам не зная почему, приободрился.
— Мэтр… — пробормотал он. — Монсеньор… Сир… Как вас прикажете величать? — вымолвил он, наконец, достигнув постепенно высших титулов и не зная, вознести его еще выше или же спустить с этих высот.
— Величай меня, как угодно, — монсеньор, ваше величество или приятель. Только не мямли. Что ты можешь сказать в свое оправдание?
«В свое оправдание? — подумал Гренгуар. — Плохо дело».
— Я тот самый, который нынче утром… — запинаясь, начал он.
— Клянусь когтями дьявола, — перебил его Клопен, — назови свое имя, прощелыга, и все! Слушай. Ты находишься в присутствии трех могущественных властелинов: меня, Клопена Труйльфу, короля Алтынного, преемника великого кесаря, верховного властителя королевства Арго; Матиаса Гуниади Спикали, герцога египетского и цыганского, — вон того желтолицого старика, у которого голова обвязана тряпкой, — и Гильома Руссо, императора Галилеи, — того толстяка, который нас не слушает и обнимает потаскуху. Мы твои судьи. Ты проник в царство Арго, не будучи его подданным, ты преступил законы нашего города. Если ты не деловой парень, не христарадник или погорелец, что на наречии порядочных людей значит вор, нищий или бродяга, то должен понести за это наказание. Кто ты такой? Оправдывайся! Скажи свое звание.
— Увы! — ответил Гренгуар. — Я не имею чести состоять в их рядах. Я автор…
— Довольно! — не дав ему договорить, отрезал Труйльфу. — Ты будешь повешен. Это очень несложно, достопочтенные граждане! Как вы обращаетесь с нами, когда мы попадаем в ваши руки, так и мы обращаемся с вами здесь у себя. Закон, применяемый вами к бродягам, бродяги применяют к вам. Если он жесток, то это ваша вина. Надо же иногда полюбоваться на гримасу порядочного человека в пеньковом ожерелье; это придает виселице нечто благородное. Ну, пошевеливайся, приятель! Раздай-ка поживей свое тряпье вот этим барышням. Я прикажу тебя повесить на потеху бродягам, а ты пожертвуй им на выпивку свой кошелек. Если тебе необходимо поханжить, то у нас среди другого хлама есть отличный каменный бог-отец, которого мы украли в церкви Сен-Пьер-о-Беф. В твоем распоряжении четыре минуты, чтобы навязать ему свою душу.
Эта речь звучала устрашающе.
— Здорово сказано, клянусь душой! — воскликнул царь галилейский, разбивая свою кружку, чтобы подпереть черепком ножку стола. — Право, Клопен Труйльфу проповедует не хуже святейшего папы!
— Всемилостивейшие императоры и короли! — хладнокровно заговорил Гренгуар (каким-то чудом он снова обрел самоуверенность, и в голосе его звучала решимость). — Опомнитесь! Я Пьер Гренгуар, поэт, автор той самой мистерии, которую нынче утром представляли в большой зале Дворца.
— А! Так это ты! — воскликнул Клопен. — Я тоже там был, ей-богу! Ну, дружище, если ты докучал нам утром, это еще не резон для того, чтобы миловать тебя вечером!
«Нелегко мне будет вывернуться», — подумал Гренгуар, но тем не менее предпринял еще одну попытку.
— Не понимаю, почему, — сказал он, — поэты не причислены к нищенствующей братии. Бродягой был Эзоп, нищим был Гомер, вором был Меркурий…
— Ты что нам зубы-то заговариваешь своей тарабарщиной? — заорал Клопен. — Тьфу, пропасть! Дай себя повесить, не кобенься!
— Простите, всемилостивейший король, — молвил Гренгуар, упорно отстаивая свои позиции. — Об этом стоит подумать… одну минуту. Выслушайте меня… Ведь не осудите же вы меня, не выслушав…
Но его тихий голос был заглушен раздававшимся вокруг него шумом. Мальчик с еще большим остервенением скреб котел, а в довершение всего какая-то старуха поставила на раскаленный таган полную сковороду сала, трещавшего на огне, словно орава ребятишек, преследующая карнавальную маску.
Посовещавшись с герцогом египетским и вдребезги пьяным галилейским царем, Клопен Труйльфу пронзительно крикнул толпе:
— Молчать!
Но так как ни котел, ни сковорода не внимали ему и продолжали свой дуэт, то, соскочив с бочки, он одной ногой дал пинка котлу, который откатился шагов на десять от ребенка, а другой спихнул сковородку, причем все сало опрокинулось в огонь, и снова величественно взгромоздился на свой трон, не обращая внимания ни на заглушенные всхлипывания ребенка, ни на воркотню старухи, чей ужин сгорал великолепным белым пламенем.
Труйльфу подал знак, и герцог, император, мазурики и домушники выстроились полумесяцем, в центре которого стоял Гренгуар, все еще находившийся под крепкой охраной. Это было полукружие из лохмотьев, рубищ, мишуры, вил, топоров, голых здоровенных рук, дрожавших от пьянства ног, мерзких, осовелых, отупевших рож. Во главе этого «круглого стола» нищеты, словно дож этого сената, словно король этого пэрства, словно папа этого конклава, возвышался Клопен Труйльфу, — прежде всего благодаря высоте своей бочки, а затем благодаря грозному и свирепому высокомерию, которое, зажигая его взор, смягчало в его диком обличье животные черты разбойничьей породы. Это была голова вепря среди свиных рыл.
— Послушай! — обратился он к Гренгуару, поглаживая жесткой рукой свой уродливый подбородок. — Я не вижу причины, почему бы нам тебя не повесить. Правда, тебе это, по-видимому, противно, но это вполне понятно: вы, горожане, к этому не привыкли и воображаете, что это невесть что! Впрочем, мы тебе зла не желаем. Вот тебе средство выпутаться. Хочешь примкнуть к нашей братии?