Вот, оказывается, чем занимался Отдел науки ЦК КПСС — мною, бедным беспартийным евреем. Так завершился мой путь — от «мании» преследования к «мании» величия.
Недолго поломавшись (больше для вида), я согласился. Н. И. Кузнецова, для скорости взяв такси, отвезла мою штатную единицу от С. Р. Микулин-ского — через П. Н. Федосеева — к Б. С. Украинцеву для И. Т. Фролова. Б. М. ликовал. С тех пор я там (или здесь?). А мог бы и не взять меня Иван Тимофеевич. Наверное, пропал бы я тогда. Но… взял. За одно только это И. Т. Фролову и Б. М. Кедрову мое благодарствование. Всею памятью…
Гачев… Что такое быть свободным? Это ежемгновенно взрывать уют здравого смысла. Парадоксально его взрывать. Тогда ты по меньшей мере не обыватель. А свободным ученым? Это и первое, но и второе — лелеять свою без-условную, без-предпосылочную мысль. Тогда для чего ссылочный аппарат, если мысль без-предпосылочна? И тогда без-предпосылочная, без-огово-рочная свобода — свойство свободного гуманитария, а не ученого. А как же с уютом здравого смысла? Здесь я совсем близко подошел к феномену Гачева. Да, он взорвал уют академического, ученого многознания во имя здравого смысла, привнесенного в здравую мысль независимо от ее принадлежности — ученому бытию или житейскому быту. Мысль универсальна, то есть свободна. И Гачев — рыцарь этой свободы. Когда в книге «Эпос — Лирика— Драма» Гачев вопрошает: «Почему татаро-монголы не создали устойчивой культуры?», то сам себе отвечает: «Потому что им было некогда — они носились по степи как угорелые». Мысль, свободная от гелертерского наукообразия, но наивно здравая и потому свободная. Простодушно верная. И этой стилевой свободе он был верен до конца. Гениально верен. Психокосмологосы Гачева — гениальное его изобретение вовне, но и вовнутрь — в обращенности на себя, в его жидо-болгарском двойничестве, вгрызающемся в «скор-нения» (Хлебников) болгарско-славянского корнесловия, и ментально (по матери) обалдевшего от великорусских снегов-просторов. «Я — жидо-болгарин (не жидо-масон!)» — застенчиво-горделиво называл себя Гачев.
Мне выпало лет — теперь уже и не припомню сколько, — но немало работать в Институте истории естествознания и техники с Жорой Гачевым почти бок о бок. Этот Институт по тогдашним эсэсэсэровским обстоятельствам был чем-то вроде Туруханского края, куда были ссылаемы все инакого-ворящие (а в случае, если совпадало, — и инакопишущие), а также, хотелось бы верить, и инакомыслящие. Среди них, как вы уже, наверное, догадались, был и наш герой, наш Библер, наш Мамардашвили, тогда еще наша П. Гайденко… А я не был никуда ссылаем, потому что там уже был (сам устроился). Иных мест для меня не было: в «идеологические» места не брали, но зато и не увольняли, если место было не слишком идеологическое.
Бонифатий Михайлович Кедров был нормальным советским академиком, но с некоторой ненормалинкой: он брал именно таких гонимых. Но со ссыльным Гачевым был заключен негласный договор: он тихо живет себе в секторе истории механики у, казалось, всесильного по разным причинам, умеренно грамотного Ашота Тиграновича Григорьяна, тихо себе пишет в стол свои изыскания на плановую тему, но без претензий их при своей и при жизни советской власти (совпадавшей с вечностью) где-нибудь (включая ротапринт) напечатать. И при этом себе получая свою мэнээсовскую денежную пайку. Обе стороны это устраивало, хотя одной стороне (тихо пишущей) очень хотелось хоть что-нибудь напечатать. Хотя бы на пишущей машинке.
И вот, написав первый свой труд в этом институте, кажется «Зимой с Декартом», Жорж смиренно принес рукопись А. Т. Григорьяну, а тот, чтоб не приглашать графолога для расшифровки почерка («нрзбр»), отдал текст машинистке-надомнице, чтобы та положила сей текст на свой надомный же ундервуд.
Но не долго длилась радость первопечати. Дойдя до 30-й (или около того) страницы, машинистка-надомница, будучи целомудренной девушкой, зарделась от смущения, опустились ее белые руки, задрожали ее худенькие пальчики… И вот она уже с рукописью в руках в кабинете замдиректора С. Р. Микулинского, бдительно блюдущего целомудрие всей печатной (даже на машинке) продукции всех сотрудников института, так и норовящих, по мнению смолоду перепуганного С. Р., устроить какую-нибудь козу и что-нибудь эдакое ввернуть в свои рукописи, даже и по истории математики, например. Со словами «Я дальше печатать это непотребство не буду» оставила на замдиректорском столе рукопись и ушла. Боюсь, что навсегда.