«Не трожьте мою бабу!» — голосом братьев Гракхов, Цицерона и Жореса сразу заключил свою речь Георгий Дмитриевич.
А Федоров вышел тиражом 50 000 экземпляров.
Г. Д. Гачев умел заступаться не только за свою жену, но и за своих товарищей тоже, особенно когда Рубикон страха был уже перейден. Например, за меня. Когда меня уже приготовили к передаче с единицей (т. е. со своей ставкой) в Научный совет к И. Т. Фролову (Б. М. Кедров помог, а иначе — на улицу), как холопа какого, Жора зашел в мой сектор и увидел, как я плачу злыми слезами среди моих холуйствующих сослуживцев, руками которых я был сначала придушен, а потом и съеден (к счастью, не совсем и не всеми). «Ну что? Съели чижика?» — спросил Гоша. Все потупились… Я это запомнил навсегда.
Вот каким был мой Жора — Гоша — Гена… Свободный, свободный. Свободный всегда. Со свободной речью, собственным свободным письмом, «своей бабой», своими друзьями. И писал себе, и писал… Тихо писал свои «психокосмологосы» — национальные образы народов мира. И написал их столько… И даже больше, чем столько: больше, чем государств в ООН, но и народов и языков на Земле, вместе взятых, — шутили мы с ним.
Но были и радости. Например, защита докторской по филологии в МГУ в 1981 году. С моими стихами на послезащитной пирушке, которые начинались так:
Может быть, именно с этого исторического момента эта самая пирдуха вошла в научный оборот…
Библер… Как вызволить из темени небытия того, кто ушел? Ушел только-только. Когда тепло от рукопожатия ушедшего еще облекает наши ладони, улыбка еще искрит радужку наших глаз, а возражающий голос ушедшего разума окликает ответную реплику, готовую безответно слететь с уст живых.
Ушедший — жест, поступь, поступок. И это не возвратить. Можно лишь вспомнить. Вспоминать. В кругу товарищей, друзей, близких. В кругу, но и в одиночку. А вот ушедшее — дело и мысль — можно доделать, домыслить, перечитывая и передумывая это ушедшее — тексты. Особенно еще не пришедшие, которым только предстоит прибиться к одинокому «берегу письменного стола» (И. Сельвинский).
Об ушедшем… В двойственном его бытовании — живом, человеческом (поступь, жест, поступок). И запечатленном на бумаге — в письменном тексте. И тогда ушедшее — ив самом деле еще не пришедшее.
Привести ушедшего и его ушедшее к теперь и здесь дано только нам и немедленно, потому что только-только и вот-вот… Только нам и сей же час, потому что ратоборствования мысли должны вот-вот воспрянуть, как и полагается им возобновляться после перерыва… Продлим близкую-дальнюю мысль наших близких в себе самих, зависимых взаимно и от тех, кого уж нет.
Я здесь расскажу о книге «Михаил Михайлович Бахтин, или Поэтика культуры».
Именно в ней наиболее выразительно, на мой взгляд, явлены особенности авторского стиля, поэтика этого рода философствования в диалогическом взаимодействии с автором-героем по имени Бахтин; автором-героем не столько идей, сколько образов идей — произведений. А на это можно ответить только образом же идеи, то есть тоже и только — произведением. Отмеченным столь же неповторимой поэтикой.
«Человек там, где речь; речь там, где диалог; диалог — там, где литература», — пишет В. С. Библер. Продолжив, скажу: литература там, где судьба.
Исследование бахтинского творчества как поэтики культуры — книга судьбы. Но судьба двуголосая: героя и автора; собственная судьба автора на границе с судьбою героя. Биография другого как… автобиография. Это свойство данного произведения внятно для знающих В. С. Библера, хотя прямо и не декларировано для читателей далековатых. Если смерть — ив самом деле дизайнер жизни, то именно смерть пресуществила биографию-жизнь в жизнь-судьбу. Но вернемся к книге. И в самом деле: весь Бахтин «растаскан» на три-четыре расхожих ярлыка (все их знают). «Для идей Бахтина это было особенно губительно: в его книгах сложная плотная связь понятий, образов, размышлений, сопоставлений, сама стилистика его речи неотделима от тех или иных «терминов», да и терминов, собственно, в книге Бахтина вообще нет. Есть цельные и неделимые произведения», — пишет В. С. Библер. Это, бесспорно, точнейшая характеристика Бахтина как «не-обобща-ющего» мыслителя. Но и автохарактеристика, потому что та же погибель грозит и философии В. С. Библера, если попытаться разъять ее в классифи-каторском раже на отдельные словарные статьи. Убережемся от этого соблазна — привычного, как отчет о проделанной работе, и простого, как веревка. Но… портрет дорисовывается. А с ним и автопортрет: «…неоднократное переопределение того «речевого жанра», в котором работал Бахтин, относится к самому замыслу его работ… Понять книги (и мысль) Бахтина возможно только в пафосе «промежутка», только на границе и взаимопереходе различных «речевых жанров» единого гуманитарного мышления, то есть только в постоянном диалоге этих коренных форм диалога: между автором и его героями, между авторами и читателями».