Предметно-именная конкретность алхимических субстанций пронизывает имя как универсалию. Так было всегда: «Возьми пять унций серы и три унции злости…»[27]. Но дальше — больше. Официальное средневековье усваивает этот алхимический «бред» как конструктивный принцип. Пародия воспринимается как образец для подражания. Пародия — норма: создается космос, где единичная вещь и универсалия равны. Сера — не просто сера; она воплощает видимые качества металлов: цвет, блеск, протяженность; а ртуть — качества скрытые: плавкость, летучесть, ковкость. Это принципиальная сера и принципиальная ртуть[28]. Явственней выступает иносказательное — взамен буквального — толкование рецепта. Рецепт утрачивает свою чувственную природу: «Раскали короля на огне, смотри, чтобы не растопился, и делай сие семь раз…»; «…возьми два фунта длинного пальца… истолки и смешай с порошком, вынутым из-под треножника, и сублимируй вместе столь часто, чтобы длинный палец сделался постоянным…» (Голланд, 1787, с. 6). «Не кажется ли вам, что вы имеете здесь дело с какими-то заговорщиками, — пишет Н. А. Морозов, — тайно поджаривающими коронованных особ?..» (1909, с. 98). Между тем это лишь символы, утратившие вещественность олицетворяемых ими предметов: король — селитра, а длинный, средний, палец — нашатырь. По сравнению с трактатами Р. Бэкона это отход от классической рецептурности в алхимии. Дело здесь не столько в наличии символов, сколько в неорганичности их введения.
КОНЕЦ алхимического мышления может быть — в порядке возможного предположения — рассмотрен и с точки зрения познавательнопрактических неудач алхимической деятельности. Познавательный неуспех алхимии, возраставший список неоправдавшихся надежд, казалось бы, лишали мышление уверенности в себе, сковывали символическую эффективность алхимии, сменяя ее функцию с интегративной на деструктивную. Тогда-то, оставаясь бытовать в качестве функционального пережитка, она способствовала интенсивному размыванию форм этого мышления, травмировала его. Тогда «предвозрожденческое» мышление с его вольными гипотезами окажется зависимым лишь от крушения алхимических, практического свойства, рецептурных предписаний. А явление алхимии на западном средневековом горизонте и ее закат жестко свяжутся с голым практическим интересом. Приходится признать такую интерпретацию внешней, не вытекающей из природы преобразующегося средневекового мышления. Лишить алхимию статуса герметического искусства, герметической философии значит обеднить это уникальное явление; значит не понять и ее практические, мирские устремления. Ведь даже сама алхимическая неудача — неполучение золота, например, — могла быть осмыслена как фатальная неудача только новым сознанием. И опять-таки — тысяча лет ежеминутных неудач. Не слишком ли большой срок, если цель — всего лишь практическое обогащение?!
Размывается рецептурная определенность. Складывается новый тип личности, мыслящей уже не авторитарно и не иерархично, а значит, и не рецептурно.
Последовательная смена целей, понятых как средства, более не нужна. Нет необходимости и расчислять магическими приемами путь от человека к Богу. Не потому ли пропадает священнодейственная функция рецепта? Остается только реальная его природа. А это уже не специфично ни для средневековья, ни для алхимии. Формируется личность, в которой каждый раз прорываются наружу возможности к ежеминутному ее самоизменению. При этом Бог — не самое лучшее alter ego человека Возрождения. Человек Возрождения хорош и так. Собор, коллективный субъект рассыпаются. Остаются индивиды-личности. Все разные. Они творят идеализированные объекты, а из них мир как образ — не как образцовый текстп.
Но карнавальный стиль Возрождения — странное порождение средневекового двойственного сознания, а значит, и его рецептурности. В самом деле, разве универсальное умение Возрождения не есть парадоксальный итог неукоснительного действия средневекового рецепта, освященного иерархией авторитетов, древних и новых; рецепта, «подпорченного» алхимией?!
Рецепт как форма деятельности отделяется от мастера. Не только рецепт, но и вещь живет уже самостоятельно — отделенной от мастера жизнью. Но это — начало новой, буржуазной эры в социальной и культурной истории человечества, когда, по Марксу, «жизнь, сообщенная им (мастером. —В. Р.) предмету, выступает против него как враждебная и чуждая»[29].
Здесь лишь намечается историческая (и логическая) возможность коренной трансформации средневекового ремесленного мастерства, проницательно отмеченной Марксом. Исторически это был путь долгий и непростой[30].
27
Сравните, например, рецепт Джироламо Бенивьени (XV в.), предназначенный для радости юродивых Христа ради: надо взять «по крайней мере три унции надежды, три унции веры и шесть — любви, две унции слез, и все это поставить на огонь страха» (Лосев, 1978, с. 340; Монье, 1904, с. 322–324).
28
Понятия принципиальных серы и ртути следует соотнести с рассуждениями реалистов XII–XIII веков, с характерной для них идеей универсалии. Но практическое Великое деяние, сливающееся с универсалиями реалистов и продвинувшееся в направлении очищения от примесей вульгарно понятой телесности, уже в XV–XVI веках скорее представляется преобразующимся в новую химию.
30
Помните ювелира Кордилъяка из жутковатой новеллы Гофмана (XVIII–XIX вв.) «Мадемуазель де Скюдери»? Так вот. Этот самый Кордильяк, реликтовый средневековый мастер (хотя и из XVIII века), создавал дивные ювелирные шедевры, отдавал их заказчикам, а потом… убивал своих несчастных клиентов и возвращал свои шедевры назад. Но не корысти ради. Шедевр неотделим от мастера вплоть до его физической смерти. Шедевр — естественное, «неорганическое» (Маркс) продолжение органического тела мастера, его умных рук, рукотворного его умения. Наидостовернейшее свидетельство его самого. Мастер и его дело, воплощенное в рецепте, слиты. Отмечены одним именем. Они есть одно. Характернейшая особенность деятеля Средних веков. Ярчайшая примета деятельности средневекового человека. Начало преодоления этой слитности есть свидетельство глубочайшего кризиса рецептурного стиля мышления, выразительно отметившего тысячелетнюю культуру европейских Средних веков.