Выбрать главу

В предисловии к "Мадам де Мопэн" Готье перечислил почти все смертные грехи критиков, как они представляются писателям. Если бы он сегодня, спустя сто лет, держал корректуру этого вступления, ему ничего не пришлось бы изменять в своей филиппике. И ни один писатель не стал бы призывать его к этому, а некоторые пожелали бы еще кое-что добавить. В прошлом писатели со своими критиками дрались на дуэли, подсылали наемных убийц, чтобы те их если не убили, то хотя бы хорошенько поколотили, клеймили ядовитым словом, обрекая их частенько на мрачное бессмертие: таких имен много кружится в книгах Вольтера. Жаль только, что не появился новый Кастильоне и изящно не описал респектабельного критика-идеала, стоило бы это сделать.

Намеком на такой идеал был диалог Оскара Уайльда "Критик как художник", камень преткновения для всех, кто в критике готов увидеть что угодно, только не произведение искусства. Уайльд пренебрегал современной ему критикой, особенно газетной, наперекор ей, поскольку она никогда не была к нему благосклонна, заключил союз с читателями, и читатели принесли ему славу, столь громкую, что критике в конце концов пришлось покориться или по меньшей мере умолкнуть. Воспользовавшись ее молчанием, заговорили те, кто видел в Уайльде великого писателя. Продолжалось это недолго. После личной катастрофы Уайльд исчез с литературного горизонта Англии, его имя было предано анафеме. Ныне его имя звучит вновь, и критика, когда пишет о нем в связи с новыми изданиями или возобновлениями пьес, искупает старые ошибки трезвостью оценок и тактом.

Читатель, направляя перо писателя, не выходит из своей безымянности, как и театральный зритель,- первый дает знать о своем существовании числом проданных экземпляров книги или ее нетронутым тиражом, второй - полными сборами, аплодисментами или же освистанием пьесы. Критик же обращается к писателю непосредственно и прямо. Писатель знает своих критиков, если не всегда лично, то хотя бы по внешнему виду, во всяком случае ему хорошо известны их взгляды, мнения, предубеждения. Он заранее может предвидеть, кто из критиков выскажется за него, кто против. От силы характера писателя зависит, с кем он будет больше считаться. Потому что бывают враги, приносящие честь, и почитатели, чьи кадила источают яд.

Если в определенный период в литературе существует великий критик, то есть человек большой культуры, горячего сердца, порывистого воображения, проникновенного ума, искреннего энтузиазма к рождающимся произведениям, он наверняка выскажет свое мнение о книгах современных ему писателей, отличное от мнений безымянной читательской массы. Бывает, что между писателем и критиком возникает тесная дружба и критик побуждает писателя реализовать дремлющие в нем возможности - столь благотворно действовал на Конрада Ричард Кёрл. А какова выдающаяся роль Хенкеля, редактора журнала "Варшавская библиотека"! Из своей скромной комнатки он распоряжался судьбами многих книг, в их число вошло несколько шедевров.

Но бывают и такие писатели, которые ни от кого не принимают советов, уверенные, что никогда не поддадутся влиянию чужой мысли - они бы с негодованием протестовали против сказанного здесь, считая это недостойной инсинуацией. И очень дурно поступили бы. Как никто не знает своего голоса (что за удивление, когда услышишь его с магнитофонной ленты!), потому что голос подчинен внутренней акустике, совершенно отличной от внешней, так и писатель свое произведение видит в себе вместе со всем, что он чувствовал и мыслил, его создавая, но что не вошло в него. У каждой фразы есть длинная и богатая история, и она могла бы быть проанализирована и разъяснена, но, приняв окончательную и беспощадно краткую форму на бумаге, фраза лишается каких бы то ни было возможностей воссоздать в чужом сознании всю свою предварительную и иногда очень яркую жизнь. Вместо симфонии, которую в ней слышит автор, для всех остальных она звучит одиноким аккордом. Нельзя забывать, что другие люди созданное нами слышат и понимают иначе, чем мы, и не следует разницу в этих двух пониманиях объяснять тупостью читателя.

В литературных архивах покоится множество документов - свидетельств поразительной скромности, нередко полной покорности великих писателей, переделывавших свои сочинения под воздействием читателей, коль скоро авторы обнаруживали в их замечаниях искренность и понимание. По одному слову исходит ли оно от безымянного читателя или известного критика - сразу же можно узнать, о чем он хлопочет: о внесении ли в произведение элементов, чуждых замыслу автора, или же о лучшем и полнейшем воплощении этих самых замыслов. Только дружественный и честный подход читателя к книге дорог и ценен писателю. Впрочем, иногда можно кое-чему научиться даже и у явных врагов.

Читатель склонен представлять, что автор похож на своих героев, оп разыскивает его среди них, ошибается, иногда даже находит. Это очень трудно осуществить в отношении писателей, наводнивших книгу множеством персонажей, как положительных, так и отрицательных. Кто разыщет Бальзака в огромной толпе его героев? Или Шекспира среди созданных им королей, влюбленных, шутов, бездельников, разбойников? Здесь нужны провидящие глаза Жанны д'Арк, распознавшей дофина в толпе придворных. Большинство же никак не хочет отказаться от мысли, что Гамлет - это сам Шекспир. В некоторых же случаях автора обнаружить довольно легко: в образе господина Бержере сразу же все узнали Анатоля Франса, даже имя Бержере сделалось синонимом автора, как Рене - синонимом Шатобриана.

Если трудно отыскать автора в персонаже, тогда считают, что доминирующий в его творчестве тон является выражением характера писателя: Рабле ни у кого не оставил сомнений, что был обжорой, пьяницей, распутником. В то время когда Рабле - один из умнейших и образованнейших людей XVI века прикрывал свои дерзкие мысли красочными одеяниями, взятыми из лубочной литературы, где царил "бесстыдный и толстый" Маршо. В это же время Монтень работал над своим парадным портретом, вроде бы ничего не утаивая и давая понять, что пороки его - не более как невинные слабости, а слабости настолько милы, что равноценны достоинствам. Значительно дальше, сделав довольно размашистый шаг, пошел Руссо, который вначале, благодаря "Новой Элоизе" и "Эмилю", представился миру как воплощение нежности и доброты, а затем решил то, что там было только намеком, развернуть в искренний рассказ о своей жизни и о себе; в "Исповеди" он описал себя таким, каким хотел предстать перед взорами всех будущих поколений. Он не принял в расчет историков, роющихся во всех шкатулках, шкафах, архивах, книгах записей гражданского состояния, и ему, борющемуся в припадках мании преследования с клеветой и наговорами воображаемых врагов, даже во сне не могло присниться, что через сто-двести лет неведомые ему люди смогут так основательно испортить его портрет. Шатобриан всю жизнь старался произвести впечатление, что он личность более значительная, чем был на самом деле - слабость всех людей невысокого роста, - и таким его представляли читатели, любуясь им сквозь призму его героев и биографических анекдотов о великолепии, в каком он жил, будучи послом (тогда и гастрономию он одарил "Шатобрианом"), даже благодаря прическе au coup de vent, которая украшала его голову до последних дней жизни и которая, прожив полвека в забвении, ныне появляется на головках дам, не слыхавших даже имени Шатобриана. Возвращается к жизни и его последнее сочинение "Загробные записки", величайшее творение, обеспечившее ему бессмертие, созидавшееся годами, как фараоном - пирамида-усыпальница.