Был полдень, с веранды поднимался белый пар и наполнял мир. На зеленых улицах города не шевелилось ни листочка, и каллистемон и кусты на газоне около дома низко наклонили головы, словно наказанные.
На улице приходилось щуриться, чтобы что-нибудь разглядеть; и если ты забывал припарковать свой велосипед в тени, то по возвращении были горячими даже сидение и пластиковые ручки, и от раскаленного металла с пальцев могла слезть кожа… Я отвез свой черный велосипед «Атлас» в проход между домами и осторожно прислонил к кирпичной стене, слабая тень которой создавала оазис размером в шесть дюймов.
Ничто в это день — ни мое психическое состояние, ни физическое — не предвещало, что моя жизнь изменится. Если бы судьба хотела выбрать более безобидный день, чтобы изменить направление моей жизни, она не могла бы выбрать лучше.
Позже я всегда настаивал, что влюбился в нее еще до того, как дверь закрылась. Она никогда не верила в это. Девушка, которая открыла дверь, поражала свежей красотой. Эта красота успокаивала, заставляя подольше задержаться в ее сиянии. За много лет, проведенных в общей начальной школе, я так и не научился общаться с девочками, которые казались мне далекими объектами. Я потерял дар речи. Тогда годы изучения этикета в миссионерской школе сделали свое дело.
— Добрый вечер, мэм, — сказал я.
Остаток наших лет она припоминала мне эту формальную фразу. «Добрый вечер, мэм». Так же, как много лет спустя, она наградила меня этим смешным прозвищем «мистер чинчпокли», когда услышала, как мальчишка распевает около автобуса. К ее чести, тогда она даже не захихикала. Это было последней каплей.
Она просто широко распахнула свои глаза.
— Ты, должно быть…
Я кивнул. Девушка улыбнулась — мир осветился. Ее превосходные зубы я заметил только годы спустя, потому что потерял способность замечать детали. Она предложила:
— Входи. Милер будет здесь через минуту. Он провожает мою тетю до рынка.
Когда я вошел внутрь, первое, что я заметил, — это пол, отполированный, словно зеркало, и у нее ничего не было на ногах. Мебель — прямые, крепкие стулья с толстыми ручками и простая софа без подлокотников — не была элегантной. В огромной гостиной-столовой было столько свободного места, что стулья выглядели выброшенными на берег. Я сел на край софы и снял резиновые голубые чаппалы. Пол был холодным и гладким.
Я не чувствовал смущения из-за грязных ног и поношенных тапочек, но не мог начать разговор. Я понятия не имел, что сказать любой девушке, не то, что красивой. Школьником я постиг основы социологии, но за два года, проведенных в колледже, я полностью утратил сноровку, по большей части специально.
В отличие от меня, ей не было неловко. Девушка спросила меня, хочу ли я воды, чая. Я отказался от всего, не глядя на нее, осматриваясь. Она сказала, что знает обо мне от Милера. Он часто говорил обо мне. Это в какой-то степени подняло мою уверенность в себе.
Я хотел спросить ее имя, но не знал как.
В этом вопросе я никогда не был мастером. Как тебя эовут? В этом есть что-то вульгарное. Имя — это то, что следует предлагать. Его нельзя требовать. Я не мог вспомнить, сказала ли она его, когда открывала дверь, а теперь потерялся в своем смущении.
Было проще спросить ее, что она изучает. Географию и психологию, в Государственном колледже для девушек. Мне хотелось знать, она из Чандигарха или, как большинство из нас, студентка, которая переехала в город без прошлого и очевидного будущего. Но я не знал, как задать вопрос, чтобы не показаться назойливым. Я боялся спросить что-нибудь, что может испортить впечатление обо мне в ее дневниках. И я понятия не имел, что пишут в дневниках девушки.
Я сидел молча, изучая уродливый серый ковер с двумя огнедышащими драконами, которые сидели по обе его стороны. Наконец она извинилась и вышла из комнаты. Это был первый раз, когда я смотрел на нее, ее удаляющуюся фигуру, простые голубые вельветовые джинсы, белый топ, развевающиеся волосы. Затем она повернула направо в конце холла и исчезла.
Я осмотрелся. В дальней стене был открыт служебный люк на кухню, и я мог видеть сквозь него раковину и посуду, лежащую рядом с ней. Под служебным люком расположился деревянный буфет вдоль всей стены. Среди множества пустых цветочных ваз и многочисленных семейных фото в рамках лежал катушечный плеер «Грюндиг» с мрачным выражением лица. За те много лет, в течение которых я посещал эту комнату, пока она не стала одним из самых интимных и важных пунктов моей жизни, я никогда не слышал, чтобы он открывал свой рот.
Рядом со шкафом, прикрепленным к стене толстой черной бечевкой, стоял маленький холодильник, содрогавшийся при виде меня. На нем была большая этикетка. Я вытянул шею, чтобы прочитать надпись, и был разочарован, увидев, что это «Оллвин». Глупым сентиментальным образом я был привязан к «Келвинатору». Когда мне исполнилось шесть, мой отец принес домой холодильник, и моя мать тщательно установила его. Ни одному слуге не позволяли открывать его, ничего в нем не оставалось без упаковки, его размораживали и мыли каждые выходные — и после стольких лет работы его продали за цену, за которую он был первоначально куплен. Купили новый. Побольше. Но снова «Келвинатор».
Мои родители были глупыми жертвами традиции. Оплаченные артисты безопасного мира. Во всем от одежды до продуктов питания и безделушек, первая марка, которой они оставались довольны, становилась их единственной на всю жизнь. В нашем доме «Филипс» заменял «Филипс», зубная паста «Бинака» пасту «Бинака», краска «Бомбей» — краску «Бомбей», «Киссан джем» — «Киссан джем», «Бурнавита» — «Бурнавиту», «Бата» — «Бату».
На стене справа от меня висел ужасный горный пейзаж, поддерживающая его проволока выглядывала из-под рамки. Это был любительский рисунок маслом, который изображал дом на холмах, с зелено-голубыми горами, выступающими на заднем плане, и девушкой в длинной рубашке, сидящей на веранде и смотрящей на красное заходящее солнце. Дом был двухэтажный, с покатой крышей и толстыми каменными колоннами на веранде. Побеги зеленого плюща поднимались по стенам. На верхнем этаже был ряд застекленных закрытых окон, кроме одного. Справа от девушки из окна высунулся мужчина и смотрел на нее. В правой части холста росло огромное дерево с толстым стволом и с развевающимися ветками.
Когда девушка вернулась, легко ступая голыми ногами, она опросила меня, не хочу ли я сока бел.
— Это ужасно. Страшный вкус. Я не могу пить его в одиночестве, — сказала она.
— Да, выглядит он тоже неважно, — заметил я.
— Милер — единственный, кого я знаю, кто любит это дерьмо, — улыбнулась она,
— Милер съест и выпьет все что угодно.
И именно тогда я рассказал ей свою первую историю. Историю о том, как я познакомился с Милером.
Я впервые встретил его в кафе в колледже, где среди остатков еды и колы шла шумная игра с жетонами. Идея состояла в том, чтобы кинуть монету в пятьдесят пайс с края стола одним ударом пальцев в стакан, стоящий в центре. Милер, высокий худой сардар с тонкой бородой, большим крючковатым носом и огромным тюрбаном, был первым в этом соревновании. Соседние столы втянулись в игру, словно металлические опилки прилипли к магниту. Я, Соберс и Шит зашли сюда на минуту и планировали наш следующий фильм, но нас тоже заинтересовала эта игра. Соберс выбыл за два кона, а Шит бросил монету так сильно, что она попала в чашку самбара через два стола.
Я попал со второго удара. Как и Милер. На его лице было выражение крайнего спокойствия, которое мне нравилось. У него была своя группа прихлебателей, одобрительно восклицающих; они были из тех людей, которые ходили по коридорам общежития, стараясь изо всех сил, чтобы кто-нибудь узнал об их существовании. Если ты будешь много улыбаться им, вечером они окажутся в твоей комнате, чтобы завязать дружбу. Потом я попал с четвертой попытки, как и Милер.