Выбрать главу

Она поднималась на такие высокие вершины, что ее не было видно, и мне приходилось терпеливо ждать, пока она спустится вниз, прежде чем касаться ее снова.

Иногда она возвращалась, только чтобы подняться вновь. Порой казалось, что она слабеет, и мне приходилось готовить ее заново. И не было способа узнать, как высоко она поднимется в следующий раз. Я пытался следовать за ней, следить за ней, но это не всегда было возможно. Нет сомнений, что в сексе мужчины — это примитивные создания: они могут наслаждаться многими удовольствиями, взбираясь на гору, но головокружительные вершины не для них. Им не хватает воздуха, воображения, несдержанности, анатомических особенностей. Их задача — подготовить настоящих альпинистов, женщин, мастеров высоких вершин. Скалолазов, которые прыгают с отвеса на отвес, с вершины на вершину, пока наверху ничего не остается, кроме бесконечной вечности.

Мужчины боролись с этим знанием тысячелетия. Со знанием того, куда они не смогут попасть. Нелегко быть чужаком.

Нелегко жить среди газелей и быть кабаном.

Умные мужчины ждут и остаются чужаками Они создают порнографию и замещают чувство радости. Они поощряют альпинистов, смотрят издалека и довольны этим.

Глупые мужчины заковывают альпинистов в оковы. Они придумывают социальные классы, создают религию, мораль, иконы, возводят садики и закрывают горы. Никто не может идти туда, куда они не могут. Высокие земли потеряны навсегда.

Мы любили друг друга часами, и вскоре маленькая комната начала заполняться запахом секса. И тогда кожа Физз начала пахнуть сексом, приобретала его вкус. Куда бы я ее ни целовал — от лица до груди и спины, — витал все тот же сводящий с ума запах мускуса. Как страстный проповедник, я путешествовал по ее телу и распространял аромат ее расплавленной сердцевины.

Наконец, глубокой ночью, я понял, что она поднялась на свою последнюю вершину. Я карабкался за ней, отчаянно стараясь придерживаться ее шага, и мы шли выше, выше и выше, но моя кровь уже не могла сдерживаться, мои легкие разрывались, мои колени подгибались, и я потерял ее из вида, кончив в никуда.

На следующее утро мы это повторили. Это не была такая тщательная экспедиция, как ночью, но наше соитие было полно любви и желания.

Я отправился на работу, и это было странно приятно. Это было связано с пуританской этикой — работать целый день и зарабатывать себе на жизнь. Быть человеком искусства в течение шести месяцев великолепно, но возвращаться к ежедневной скучной работе было неожиданно приятно. Этим вечером я чувствовал удовлетворение от работы руками. Я брал плохой материал, плохую мебель, плохие слова — плохие изобретения других людей — и превращал их в прекрасные вещи. Эти вещи выйдут в мир, чтобы их поглотили жадные читатели. Они будут служить благородной цели. Я был частью цепочки, которая выпускала что-то важное.

Я заработал свой обед.

Проблема искусства состоит в том, что приходится иметь дело с его видимостью, когда никакого искусства не создается. Это может вызывать отвращение. Глупые люди продолжают придерживаться эстетики. Сентиментальные люди ждут великой идеи. Когда я пришел в комнату Амреша, исписанную цитатами, меня сильно затошнило.

Видимость искусства, когда его самого не создается.

Я не рассказывал всего этого Физз. Какие-то иллюзии никогда нельзя развеивать. Они поддерживают твердую реальность. Мы собирались заниматься другими вещами. Это приходилось терпеть.

Физз сделала нашу комнату уютной. Она купила два плетеных кресла — чтобы можно было сидеть не только на кровати. Физз постелила резиновый коврик флуоресцентного зеленого цвета. Она повесила в черно-белой рамке портрет Эзры Паунд, который нам кто-то привез из Англии, и маленький рисунок золотой краской, на котором был изображен Рабиндранат Тагор. И она аккуратно сложила стопки книг, которые всегда путешествовали вместе с нами, рядом с нашим матрасом, чтобы сохранить нам тепло. В мрачной ванной она прибила веселый календарь, на котором были изображены пляжи Гоа зимой — на нем загорала белая женщина — и расставила разноцветные пластиковые стаканы и мыльницы, чтобы нарушить однообразие.

За пределами спальни мы снова оказывались па помойке. Скатывались шарики пыли, оседая по углам. Слой серо-коричневой пыли в полдюйма толщиной лежал на всем, начиная с пола и заканчивая подоконниками. Паутина висела по всему дому, словно гирлянды: между железными решетками, на стенах, в шкафах и в неиспользуемой ванной на горшке и на кранах. Квартира была новой, но краска уже осыпалась. Краска попадала в паутину, создавая беспорядок и лишая все даже вида зловещей красоты. Любопытно, что я никогда не видел паука. Паутина, как и пыль, казалось, размножалась сама. Гуляя по комнатам, приходилось быть осторожными, чтобы не вляпаться во что-нибудь, нас всегда подстерегал приступ астматического кашля.

В первый день Физз, как и следовало ожидать, произвела много шума и, закатав рукава, убрала квартиру. Я принял твердое решение. Я видел, что это была бесполезная попытка. Я вспомнил притчу, в которой кустарник постоянно мешал попыткам белого человека прибраться. Против Филиппа, пыли и невидимых пауков у Физз не было шанса. Старый порядок вернулся в тот день, когда Физз уменьшила свои старания. Ей проще было заботиться о своем маленьком угле и закрыть дверь в помойку, царящую в квартире.

Филипп был еще более безнадежным. Когда я знал его раньше — на моей первой работе, мне нравился его образ мыслей, и мы проводили целые дни, разговаривая о писателях, политике, кино и спорте. Он, как и я, был почитателем Али и, как и я, в свои школьные годы собирал материал о Кассиусе Клэе, Мухаммеде Али и следил за его боями по небольшим статьям на страницах ежедневных газет, посвященных спорту. В отличие от меня, он верил в манифест коммунистов.

Тогда Филипп был худым, почти тощим. Но теперь, в двадцать шесть, у него уже был живот, и его лицо начало заплывать жиром. Он бросил журналистику и вернулся к телевидению. Один из его дядей в Кемале был известным режиссером, прославившимся своими фильмами в стиле арт-хауз, которые демонстрировали проявления социальной несправедливости и кризис личности. Фильмы никогда не показывались за деньги за пределами Кемалы, но ими сильно интересовались студенты, изучающие серьезное кино. У Филиппа была утонченная манера избавляться от многих вещей — это всегда сопровождалось резким взмахом правой руки, и он прогнал своего дядю тоже, как неуместного. Но я знал тайну: великий режиссер был путеводной звездой Филиппа, и Филипп думал, что страсть к кино в нем родилась только благодаря дяде. Не желая признавать это, он был вынужден выбрать другой путь. Филипп выбрал телевидение, щупальца которого только начали проникать в жизни индийцев.

Когда мы поселились у него в Васант Кунж, он сказал, что набрасывает черновик сценария большого сериала. После нашей совместной работы он вернулся к себе домой в Бомбей, а затем приехал сюда, чтобы писать. В Бомбее он проработал год в телевизионной продюсерской компании и усвоил лексику окружающих. Он говорил, что телевидение собирается изменить Индию — оно собирается изменить наш образ мыслей, жизни, вкусы в еде и сексе. Филипп уверял, что оно собирается изменить наше общество и политику. Он не сомневался, что придет день, когда сотня телевизионных каналов будет разговаривать с нами весь день.

Филипп сказал, что мы будем лежать на спине и позволим телевидению взять нас.

В миссионерской позиции. Наши ноги будут закинуты за уши. Наши мозги будут у нас между яиц.

Мы не будем слушать ничего, кроме телевидения.

Мы не будем ничего смотреть, кроме телевидения.

Мы будем заниматься этим до самой смерти.

Меня и Физз не интересовало ничего из этого. Мы думали, что все это неправда и дико; мы слушали его скептически, с нетерпением ожидая того момента, когда окажемся в нашей комнате и сможем придавить матрас.

Наше постоянное желание сбежать в свою комнату бесило его.

Каждый вечер он повторял: «Вы, педики, приехали в Дели, чтобы спать или для чего другого?»

Сам Филипп, казалось, жил без всяких правил — в плане сна, одежды или работы. Он носил брюки и рубашку — и толстый кардиган, который доходил до середины бедра, и не снимал их целыми днями. Он спал в них, просыпался в них, выходил на улицу. Если ему не нужно было выходить, Филипп бродил, словно растрепанный медведь, его длинные волосы болтались и беспорядке. Если ему нужно было куда-то идти, он приглаживал водой волосы, выравнивая их влажными пальцами. Затем Филипп рассматривал свой профиль в маленьком грязном зеркале над умывальником в столовой, взбивал волосы, засовывал руки в карманы и уходил, ссутулившись.