Десятилетия ушли на то, чтобы понять, что этот странный теневой мир моего собственного изобретения одновременно принадлежал и всем остальным. Кто бы мог подумать… Я прятал свой стыдливый, сотканный из подросткового одиночества Рим от всех, а нужно было лишь поделиться хоть одной картинкой, и тогда все, молодые и старые, сразу бы поняли… Эмерсон: «Уверовать, что то, что истинно и сокровенно для тебя, истинно и для всех, — признак гениальности. Озвучь свое скрытое убеждение — и в нем откроется универсальный смысл».
На самом деле я видел не собственно Рим, я видел пленку, которой, как фильтром, накрыл старый город, и в результате научился его любить, пленку, поисками которой я занимался всякий раз, отправляясь в книжный магазин и возвращаясь поздно вечером, чтобы прогуляться по моему Невскому проспекту в поисках смутных улыбок и сближений в городе, которого, как я подозревал, на тротуарах не существует вовсе. Именно эту пленку мне теперь никак не снять со множества книг, которые я тогда прочитал, эта пленка время от времени трепещет, из-за нее Рим остается моим, хотя я давно его утратил. Может, именно эту пленку я выискиваю всякий раз, когда возвращаюсь в Рим — не Рим. Нам редко доводится увидеть, прочитать, полюбить вещи в их истинном виде, да, собственно, нам и вовсе неведомо, какое впечатление мы получим от них, истинных. Важно знать: то, что мы видим, когда видим, отличается от того, что находится перед нами. Мы видим пленку, пленка вдыхает сущность в безжизненные предметы, и этой пленкой нас тянет делиться друг с другом. Мы ищем и ценим именно то сияние, которое отбросили на каждую вещь, а не саму вещь — конверт, не письмо, обертку, не подарок.
Лукреций утверждал, что от поверхности всех тел отделяется тонкая плева. Эта пленка удаляется от окружающих нас существ и объектов и в конце концов проникает в наши органы чувств. Но верно и обратное: мы источаем пленки того, что находится у нас внутри, проецируем их на все, что видим, — и таким образом познаем мир, а в конечном итоге научаемся его любить. Без этих пленок, вымыслов, являющихся одновременно и нашими алиби, и архивами самых потаенных наших жизней, мы ни с чем не можем ни сопрягаться, ни соприкасаться.
Читать и любить книги я научился примерно так же, как научился постигать и любить Рим: не только чутьем угадывая повсюду неведомые проходы, но и усматривая в книгах больше от своего «я», чем там, скорее всего, было на самом деле, потому что мне казалось: то, что я читаю, находится не столько на странице, сколько у меня внутри. Я знал, что мой подход к чтению, скорее всего, аберрация, как вот знал, что мой подход к блужданию ощупью по Риму, скорее всего, шокировал бы даже самых придирчивых туристов.
Искал я нечто сокровенное — и научился отыскивать его в первом же переулке, в первой строфе стихотворения, в первом взгляде незнакомца. Великие книги, как и великие города, позволяют нам отыскать вещи, которые, по нашему мнению, существуют только внутри нас и не имеют иного пристанища, — а потом выясняется, что отсвет их уже лег на все, на что мы смотрим. Великие художники, по сути, даруют нам то, что мы уже считаем своим. Неважно, что мы никогда не видели, не ощущали, не переживали ничего даже отдаленно подобного. Художник нас преобразует, он крадет и переиначивает наше прошлое и, подобно песням нашей юности, выдает нам картину прожитой молодости в том виде, в котором нам хотелось бы видеть ее в те дни, — но никогда не в истинном. Мы получаем от него пленку, где отсняты наши тайные желания.
И внезапно оказывается, что озарения, взлелеянные чужаками, принадлежат — вопреки всему — и нам тоже. Мы знаем, чего добивается автор и где у него притворство; знаем даже почему. Чем лучше писатель, тем ловчее он заметает следы, — и все же чем лучше писатель, тем сильнее он хочет, чтобы мы нащупали и вернули на место те фрагменты, которые сам он решил скрыть. В верном ракурсе можно увидеть флексию души писателя в единственной запятой, в единственной фразе — и из этой фразы извлечь целую книгу, труд всей его жизни.
В верном ракурсе. Паскаль: «Il faut deviner, mais bien deviner». Необходимо догадываться, но догадываться верно.
У писателей, которые мне полюбились, я нашел именно это — право считать, что ничего у них я не понял превратно, не выдумал то, что вижу, что я улавливаю очевидный смысл наряду с тем, который они не очень-то хотели прояснять и, вероятно, отрекутся от него под нажимом, — возможно, потому, что и сами видят его не столь ясно, как следовало бы, или прикидываются, что не видят. Я нащупал нечто не имеющее доказательства, но я ощущал его сущностную важность, потому что без этой единственной недооцененной вещи труд их обесценен.