— Не могу, — сказал я, стараясь говорить отрешенно, имея в виду — никогда.
Ее это, похоже, не смутило.
— Ну как надумаешь.
На той же неделе, в субботу вечером, возвращаясь из книжных магазинов в центре, я увидел, что она стоит со своим ухажером на автобусной остановке напротив. Они направлялись в центр. Не касались друг друга, но было сразу видно, что они вместе. Он был старше. Еще бы. Она вымыла голову, оделась крикливо, по-праздничному. Почему я не удивился? Почувствовал, как ярость разливается по телу, обволакивает виски. Ненавидел все: улицу, ее, себя.
Стал откладывать походы в продуктовый магазинчик. Вот-вот должны были прийти визы, и часть моей души покинула этот магазинчик задолго до того, как я перестал в нем появляться. Я скоро буду в Нью-Йорке, и там другой я, который пока еще и не родился, наверное, ничего этого даже не вспомнит. Следующей зимой, когда здесь выпадет снег, я и думать забуду про этот угол.
Мне тогда и в голову не пришло, что этот другой я потом согласится отдать что угодно за встречу с тем вот теневым я, заточенным под виа Клелия.
И вот, вернувшись сюда с семьей, я стал высматривать продуктовый магазинчик в надежде не отыскать его вовсе, а если точнее — откладывая его напоследок. Когда мы добрались до конца виа Клелия, я осознал, что его больше нет. Или, может, я забыл, где он находился. Впрочем, повторный взгляд, потом еще один, через улицу — как будто магазину по силам перебраться на другую сторону или, допустим, он был там всегда — сказал однозначно: сомнений быть не может. Он исчез. А мне всего-то и нужно было, что еще раз пережить азарт, страх, гул в груди всякий раз, как я перехватывал ее взгляд в те давние времена, когда шел сдавать бутылки. Наверное, мне мучительно хотелось снова войти в тот магазин и все увидеть своими глазами — таков мой способ замкнуть круг, оплатить счет, оставить за собой последнее слово. Я бы вошел туда, прислонился к прилавку и просто подождал бы немного, просто бы подождал, посмотрел, что приключится, кто появится, посмотрел бы, остались ли ритуалы прежними, остался ли я тем же самым человеком, выполняющим то же поручение на той же улице.
Чтобы не выказать разочарования и посмешить сыновей, я рассказал им, что случилось в этом магазинчике: женщина проводит пальцем по папиному предплечью, плоть соприкасается с плотью — можно ли заигрывать откровеннее? Папа дает деру к бабушке под передник, а потом, как всегда, делает ноги к своим книжкам, даже оглянуться не решается, а после блуждает и рыщет по этим улицам много дней и недель — правильнее было бы сказать, много лет, — много десятилетий, целую жизнь.
— А ты был в нее влюблен? — спросил наконец один из сыновей.
Вряд ли; любовь тут совершенно ни при чем.
— И больше вы никогда не разговаривали, — заметил другой.
Да, именно так.
И все же я не раскрыл им истину — полную истину. Получилось, что вроде как солгал. Догадаются ли они? Будут ли смахивать пыль, выискивая следы, которые я стер в надежде, что они зададут мне правильный вопрос, зная, что если они зададут правильный вопрос, то правильный ответ они уже угадали, а если они его угадали, значит, пульс мой они считывают так же, как и свой собственный.
В процессе письма — а в конце дня я все это записал — всплывают тектонические сдвиги, в которых истина и притворство меняются местами. Или в результате они лишь погружаются глубже?
Прежде чем уйти, я бросил последний взгляд на виа Клелия. Все эти автобусные поездки, прогулки по Риму, книги, лица, ожидание виз и мои надежды, что их не дадут вовсе, ведь я постепенно полюбил это место, уколы витаминов, разговоры за кухонным столом, Пина, которая иногда выскакивала за дверь едва ли не в слезах, миф, родившийся из отчаянного призыва в зимнюю ночь, когда я дочитал «Мертвых» и подумал про себя: нужно мне двигаться на запад, покинуть этот город, отыскать мир, в котором снег «ложится» «на темные мятежные волны Шаннона», — все, все это только пленка, аура моей любви к Риму, которая, возможно, есть всего лишь любовь к несостоявшейся жизни, родившейся из истории, написанной Джойсом по ходу бесчастного его пребывания в Риме, где он все думал про свой полуреальный полупамятный Дублин. Сидение у окна холодными ночами, когда косые струи дождя летят в свете фонаря; вечер, когда я оказался так близко с чужим телом, что понял — больше я по-старому жить не смогу; ощущение, что жизнь могла то ли начаться, то ли включиться на этом маловероятном отрезке в три квартала, — все это пленка, это, возможно, лучшая и самая долговечная часть моей души, и тем не менее пленка. Встречались мне здесь лишь одни полуправды. Рим — полуправда, виа Клелия — полуправда, подросток, бегавший по поручениям после уроков, его книги, молодая цыганка, барышня из продуктового магазинчика — тоже полуправды, и даже мое возвращение — мешанина полуправд, скрывающая под собой вызывающую онемение мысль, что если мне никогда по-настоящему не хотелось сюда вернуться, если я столько лет это себе твердил, то дело отчасти в том, что, каким бы ненавистным я ни считал это место, я, видимо, жалел, что вообще его когда-то покинул.