Инну, довольно хорошенькую, молчаливую и туповатую кудрявую толстушку, Клара обожала, это была её единственная и ярая страсть. На улицу, где шла вольная жизнь местных детей, девочка выходила молча, бочком, на велосипеде не каталась, в салки и казаки-разбойники не играла, тихо посапывая, сидела на бревне и жевала горбушки, распиханные по многочисленным карманам грязноватого сарафана. Брата её Алика тоже всерьёз особо не принимали – тощий, носатый, с вечными соплями, хлюпающий ханурик в сатиновых трусах. Ни толку от него, ни проку. Но его жалели, не гнали и, всегда неохотно вздыхая, брали в игру. Клару, конечно же, осуждали. Два родных ребёнка – и такая разница в отношении! Допустим, бывают у матери любимчики, хотя это странно, но факт – бывают. Но чтобы одного ребёнка так откровенно, не стесняясь, лелеять, а второго, мягко говоря, не замечать! Впрочем, все они там были с большими прибабахами.
– Иннуся! – сладким голосом кричала Клара, стоя на крыльце подбоченясь.
– Чего? – не сразу откликалась дочь.
– Иди, солнышко, кофе пить, – ворковала Клара.
Конечно, это был не кофе – кофе был им просто не по карману, – а какое-то пойло, дешёвый напиток, но к нему полагались пряники или овсяное печенье, немыслимые лакомства, достававшиеся из глубоких и никому не ведомых Клариных тайников. Клара и дочка усаживались на веранде и начинали пировать. Фаина сидела на грядках и водила носом – её на эти пиршества не приглашали, а Алика и подавно. Евгения Семёновна не выдерживала, подходила к общему забору и тихо выговаривала Кларе – за мать, за Алика. Клара не обижалась, а отвечала спокойно:
– Что вы, Евгения Семёновна, Фаине кофе вредно, спать ночью не будет. А этот малахольный и так по ночам ссытся – это в тринадцать-то лет! Ну их! – махала рукой Клара, облизывая крошки с толстых накрашенных губ.
Евгения Семёновна качала головой и Клару осуждала:
– Ведь он тоже ваш сын, Клара, а как приёмыш, ей-богу.
– Ох, – вздыхала Клара, закатывая глаза, – вы же знаете, Евгения Семёновна, Алик у меня от этого изверга (так обозначался первый Кларин муж). Такой же шаромыжник растёт, как его отец. Ни тпру ни ну. Нахлебалась я с ним – во! – Клара проводила рукой по горлу. – Ну, сами знаете, – деловито добавляла она. – Не жизнь была – пыточная камера. А Иннуся, – взгляд её влажнел и останавливался, – знаете ведь, от любимого человека. И это большая разница! – Клара назидательно поднимала похожий на сардельку указательный палец.
– Бросьте, Клара, – сердилась Евгения Семёновна, – дети тут ни при чём. Сначала рожаете от кого попало, а потом свои обиды и комплексы на них вымещаете.
Клара тяжело вздыхала – соглашаться ей уже надоело, это было не в её характере. Тогда она укоряла соседку:
– Вы, Евгения Семёновна, пе-да-гог, – произносила она по слогам. – У вас всё по науке, а жизнь – это жизнь. – И, не выдерживая, начинала хамить: – Да и что вы в этом смыслите! Своих-то у вас нет! – И, развернувшись, чувствуя себя при этом победительницей и единственно правой, она с достоинством удалялась от забора, демонстрируя несвежее фиолетовое трико.
Евгения Семёновна расстраивалась, даже плакала – от обиды и хамства. Уходила в дом и переживала, долго, до вечера. Муж её ругал:
– Куда ты лезешь! Дура ты, а не она! Нашла с кем связываться – с этой непробиваемой хамкой и торгашкой. Удивительно, – кипятился он, – ну ничему тебя жизнь не учит. Сиди на участке и не лезь в чужие жизни.
– Мне ребёнка жалко! – всхлипывая, оправдывалась Евгения Семёновна.
– Заведи себе кота, – резко бросал муж и хлопал дверью.
Прожив долгую жизнь, внутренне они так и не смирились со своей бездетностью. Дернул же чёрт Евгению Семёновну тогда, зимой 79‑го, в страшенный мороз и гололёд, будучи на шестом месяце, отправиться с подругой в кино. Идти не хотелось, но, как всегда, было трудно отказаться. Упала она почти у подъезда – страшно ударилась затылком, так, что не спасла отлетевшая в сугроб песцовая шапка. Потеряла сознание, и сколько пролежала она на льду, одному Богу известно. У неё было сотрясение мозга, ночью начались боли и рвота. Ребёнка она потеряла. Как следствие – сильнейший стресс, депрессия, жить тогда вообще не хотелось. Вылезала из этого годами, с невероятным трудом. Усугубляло ещё и страшное чувство вины – перед младенцем, а главное, перед мужем. Забеременеть ей так больше и не удалось – сколько ни старалась, ни лечилась. Чувствовала, что муж её так и не простил, хотя сказал всего одну фразу: «Эх, Женя, Женя…»
К сорока годам, поняв окончательно, что борьба бессмысленна, робко заговорила с мужем о возможности взять младенца в детском доме. Он тяжело посмотрел на неё и сказал: