— Хороша жизнь, Витюха! — и обнимал матроса. — Люба ты моя, голуба!..
В Баку Веткин сел в поезд, уходивший на Ростов. Сытно, с пивом пообедал в вагоне-ресторане и до самых поздних сумерек смотрел в открытое окно, вдыхая воздух, пахнувший острым паровозным дымком, воздух далёких странствий. Он вбирал в себя горы, синевшие вдали, серые степи, сады, пёстрые от яблок, пыльные, зовущие куда-то просёлки, мчавшиеся мимо.
— Люба-Любушка, Любушка-голубушка, — кричал он, высовываясь из окна, — ты меня не позабудь!..
Грудь его распирало от приволья, она готова была вместить в себя всю эту незнакомость, всю эту ширь, всю эту весёлую жизнь, свободную и беспечную, которая виделась ему впереди.
Всю ночь он спал на верхней полке, ворочался с боку на бок, нашаривая рукой стенку, чтобы не свалиться вниз. Голова его была горячей и мокрой от духоты. Он просыпался, прислушивался к перестуку колёс и снова забывался в грохоте. И даже во сне его не покидала радостная и лёгкая жуть неизвестности, в которую мчал его поезд.
Несколько дней он жил словно в каком-то забытьи. Много спал, пересаживался из одного поезда в другой, бродил по вагонам. Познакомился с грузинскими ребятами, портовыми рабочими из Поти. Они ехали куда-то под Кустанай убирать урожай и звали с собой. Подсел в другом вагоне к девчатам — студенткам рыбного института, ехавшим на практику. Они вдруг приняли Веткина за своего, студента, стали пищать и тормошить его. Он похохатывал баском, угощался их дорожной снедью, а потом потихоньку улизнул, потому что чурбак чурбаком был по сравнению с ними и не о чем было ему разговаривать. Люди знакомились в пути, ели, пили, незатейливо веселились, рассказывали о близких людях и делах, которые ждали их. Только Веткин один катился, как осенний лист, неизвестно куда.
Вот уже потянулись незнакомые небеса, на станциях за прилавками базарчиков торговали бабы в расписных кофтах и цветастых платках, и тогда Веткин, решив податься на Днепр, стал рассказывать, что едет он в отпуск к тётке, славной такой тётке-хохлушке, у которой корова и сад, давно, мол, в гости зовёт, да вот шибко незаменимый на работе человек, всё не отпускали его.
— Верно, — хвалили его. — Поправишься у тётки, молочка попьёшь, фруктов поешь, а работа никуда не убежит. Найдёт она тебя, работа!..
Изредка вспоминались буровая, мастер Аяз, рыжая Лида, ночные смены в море, но казались они теперь далёким прошлым, расплывались в тумане, будто не о себе, а о ком-то другом вспоминал. Он же весь был устремлён вперёд, ждал чего-то необыкновенного впереди, и это необыкновенное должно было прийти. Таяли деньги, но не таяло чувство свободы. Пообносился, похудел, обтянулись его мальчишеские скулы, но в сердце по-прежнему трепетал огонёк…
Сняли его с поезда, безбилетного, без гроша денег и без документов в Черкассах. В милиции он по-свойски улыбался, всячески «нажимал» на свою улыбку, которая, он знал, действует на людей. Он радостно соглашался с милиционером, что это дьявол знает, что такое, он вёл себя так, словно только и мечтал попасть сюда и беседовать с сердитым чернобровым сержантом.
— Паспорта у тебя нет, денег нет, — постукивал пальцем по столу сержант. — Беспризорник как есть.
— До тётки мне…
— Утром разыщем твою тётку, — сказал сержант, — а сейчас ложись-ка вон на той скамеечке и спи.
Саша стянул с себя пиджак, улёгся на скамейке и укрылся с головой. Звонили по телефону, и сержант с кем-то приглушённо говорил. Веткин скинул пиджак, зевнул.
— А где тут у вас… по нужде мне?
— Пойдёшь по коридору, направо.
«Эх, жаль, папироски ещё не одолжил» — подумал Саша, стоя у окна и вглядываясь в чёрную ночь, усыпанную низкими звёздами. Он почесал под рубахой немытое тело, попробовал затвор на окне. Затвор подался. Тогда он толкнул окно, выпрыгнул и побежал. Он бежал огородами, полз в бурьяне, отлёживался в канавах, поднимался и снова бежал…
Спал он в небольшое стожке у лесной полосы. В нём он разворошил себе узкое логово, долго ворочался, привыкая телом к колючему сену, чесал ноги, исхлёстанные репейником.
Утром бродил по лесной полосе, подбирал червивые сливы, лузгал подсолнух и запивал безвкусной водой из лужи. Днём, в жару, опять спал в стожке. И всё же к вечеру голод привёл его к городской окраине, к садам и огородам. С полными карманами яблок и помидоров он лежал в канаве и ел. Ночь была холодная, а под утро пошёл дождь, и весь день лил дождь, и следующую ночь он провёл на чердаке хаты, шуршал сеном, дышал сухой чердачной пылью, чихал, вслушивался через тонкое перекрытие в разговоры хозяина и хозяйки, в крики и весёлую возню ребят, вбирал в себя все эти чужие, счастливые запахи, и впервые дрогнуло в нём что-то — вспомнил отца, мать и сестрёнку. Так и он, бывало, в детстве сидел с родителями за столом, ел кашу, пил чай и не знал даже, что есть на свете люди, которые болтаются по чужим дорогам без смысла-цели, катятся никому не нужные и неизвестно куда. Рядом с Веткиным грозно вскудахтывала курица, сидевшая на гнезде, — она чувствовала себя здесь дома и готова была броситься на непрошеного гостя, а он виновато улыбался ей в темноте, заискивал, чтобы не поднимала шума. Снизу доносились мирные звуки — стук ложек о тарелки, звон чугунков, скрип сверчка, но чужие шумы не грели Веткина. Он натянул на себя чердачную рвань и почти не дышал, чувствовал, как внимательно следит за ним курица. «Не трону тебя, не трону, ну чего взъелась?»