Но, хотя оно и казалось эксцентрично самоходным, миланец Арчимбольдо толкал его, подбирая по ходу падающие частички, тщетно стараясь предотвратить его разрушение, толкая его, пихая его, поднимая его время от времени целиком и неся. Он был весь измазан его выделениями и предвкушал хороший душ, как только оно вернется в странную комнату, из которой вышло. Там доктор и его ассистент разберут его на части до следующего раза.
Эта штука перед нами, хотя она есть, была и всегда будет мертвой, была оживлена и будет оживлена снова, но в то время — нет, в это, — после одного заключительного толчка, она встала как вкопанная — колеса остановились, завод кончился, — издав один последний, грубый, механический вздох.
Упал сосок. Доктор поднял его и предложил ребенку. Еще одна клубника! Она покачала головой.
Размер и рельефность вторичных половых признаков показывают, что это творение, как и ребенок, женского рода. Она живет в чаше для фруктов, где доктор нашел первую клубнику. Когда эрцгерцог хочет ее, Арчимбольдо, который ее сконструировал, снова собирает ее воедино, располагая фрукты, из которых она состоит, на плетеной раме, всегда немного иначе по сравнению с последним разом, в соответствии с тем, что может дать теплица. Сегодня ее волосы состоят в основном из мускатного винограда, ее нос — груша, глаза — лесные орехи, щеки — красновато-коричневые яблоки, слегка сморщенные, правда, — да какая разница! Эрцгерцог имеет склонность к старым женщинам. Когда художник ее приготовил, она напоминала шляпу на колесах Кармен Миранды, но ее звали "Лето".
Но теперь, какой ужас! Волосы помяты, нос расплющен, грудь раздавлена, живот выжат. Ребенок наблюдает за этим видением с величайшим интересом. Она снова заговорила. Она спросила с серьезным видом:
— Если 75 процентов лишились глаза, 70 — уха, 80 — руки и 85 — ноги: чему, в конечном итоге, равна наименьшая часть людей, лишившихся одновременно глаза, уха, руки и ноги?[2]
И снова она их озадачила. Они поразмыслили — все трое — и наконец медленно покачали головами. Словно вопрос ребенка был последней каплей, "Лето" распадалось теперь на составляющие — оседало, оползало, выливалось из своей рамы в чашу для фруктов, тем временем как осыпающиеся фрукты — некоторые почти целые — падали на тростник вокруг нее. Миланец с мукой на лице наблюдал за тем, как распадается на части его композиция.
Не то чтобы эрцгерцогу нравилось представлять это чудовищное существо живым, ибо ничто бесчеловечное ему не чуждо; скорее ему все равно, жива она или нет, и все, что он хочет, это погрузить свой член в ее поддельную странность, как он делает это, возможно, воображая себя фруктовым садом, и эти объятия, это погружение в сочную плоть, которая, как мы знаем, вовсе не плоть, которая, если хотите, живая метафора — "Джифа", — поясняет Арчимбольдо, показывая отверстие, — это единение с истинной плотью лета сделает плодородным его холодное королевство, снежную страну за окном, где каркающий ворон без конца сетует на суровую погоду.
— Причина становится врагом, который удерживает нас от столь многих возможностей удовольствия, — сказал Фрейд.
Однажды, когда рыба в реке замерзнет, в холодный лунный полдень эрцгерцог придет к доктору Ди — его безумные глаза, похожие один на ежевику, другой на вишню — и скажет: преврати меня в праздник урожая!
Так он и сделал; но погода не улучшилась.
Голодный, Келли с отсутствующим видом поедал упавший персик — настолько потерянный в мыслях, что не заметил даже багровую вмятину, — а маленький котенок играл в крокет хлоритовым сланцем, в то время как доктор Ди, охваченный воспоминаниями о своем английском ребенке давным-давно и далеко-далеко, поглаживал соломенные волосы девочки.
— Камо грядеши? — спросил он ее.
Вопрос снова заставил ее заговорить.
— В начале года у каждого из братьев A и B было по тысяче фунтов стерлингов, — возвестила она настойчиво.
Трое мужчин повернулись посмотреть на нее, как будто она собиралась объявить некую пьесу о пророческой мудрости. Она откинула назад свои светлые волосы. Она продолжала.