Рядом с нами легла прямо лицом на камни и правительница Артемисия.
— Захочешь яичницы — поцелуешь сковородку, — пробурчал Мнесилох.
Человек в белом не шевелился, как восковой, а чей-то торжественный голос за его спиной произнес персидскую фразу, потом повторил по-гречески:
— Милость царя царей безгранична! Сын богов, воплощение солнца и огня, бессмертный Ахеменид повелевает вам встать и поведать, кто вы и что знаете.
Мы медленно поднялись, но отряхиваться от пыли было страшно; только Артемисия поправила свои звонкие подвески и мизинчиком подвела брови.
Мнесилох громко рассказал, что он — Сикинна, беглый раб, что ненавидит афинян, что флот эллинов хочет покинуть Саламин.
— Торопись, светлый царь! — воскликнул Мнесилох, закончив свой рассказ. — Солнце уже высоко. Пока ты медлишь, греческие корабли ускользают из пролива к берегам Пелопоннеса!
Он говорил по-персидски, но все, что он говорил, невидимый голос тут же повторял по-гречески, вероятно, для изменников-греков, которых здесь было много среди придворных, — их сразу можно было узнать по ионийским удлиненным шлемам.
Из рядов придворных выступил седоватый муж и повалился ниц на камни. Точно так же, как и нам, голос глашатая от имени царя царей повелел ему встать и говорить.
— Не слушай их, божественный! — Придворный энергичными жестами обращался то к царю, то к нам. — Не может наш флот войти в эту мышеловку. Со вчерашнего дня я пытаюсь убедить твоих полководцев, что затевать здесь сражение безумно.
В продолжение беседы и царь и придворные стояли совершенно неподвижно, ни один мускул на их лицах не дрогнул. У меня промелькнула озорная мысль: а что, если под одеждами их кусают блохи? Сколько терпения нужно, сколько выдержки, чтобы стоять как вкопанные!
Только голос невидимого глашатая казался единственно живым в этом окаменении. Он неутомимо повторял слова говоривших то по-персидски, то по-гречески. Говорила Артемисия:
— Тебе ли, царь, бояться? У тебя тысяча кораблей, они как орешки расщелкают двести афинских дырявых посудин. Подумай, какая добыча уходит! Уходит именно из мышеловки, как правильно назвал пролив твой благороднейший и мудрейший советник. Упустишь сейчас афинян — ищи потом ветра в поле! К тому же по твоему повелению на этой скале воздвигли золотой трон с тем, чтобы, как в театре, ты мог наблюдать великое побоище и позорище афинян.
Раззолоченные придворные одобрительно загудели.
Седовласый придворный протянул руку, хотел возразить, но медлительный голос глашатая объявил, что царь выслушал, царь примет решение.
Прежде чем нас увели, мы оглядели с площадки скалы открывшийся перед нами мир. Далеко внизу на палубах пели медные рожки, на мачты ползли хвостатые вымпелы — царские корабли сигналили друг другу. А там, на горизонте, — темный Саламин и скучившиеся возле него низкие серые афинские суда.
Прибежал богато одетый мидянин, распорядился. Нас отвели в обширную ложбину. Здесь было приготовлено множество кнутов, кандалов, канатов, веревочных жгутов — все это для афинян, которых в этот день персы собирались взять в плен. Суетились палачи, кузнецы, надсмотрщики.
Приковылял главный палач — одноглазый, сгорбленный, длиннорукий, как спрут. Он заботливо усадил Мнесилоха на колоду, надел ему на ноги веревочный жгут и, деловито пыхтя, принялся крутить. Выражавшее терпение лицо Мнесилоха вдруг исказилось, и он заскрежетал зубами.
— Признавайся царю! — приказал Мнесилоху мидянин.
Мне хотелось крикнуть, что афиняне плюют на царей, но я понимал, что сейчас нужно молчать, молчать изо всех сил. И Мнесилох молчал и корчился от пытки.
Тогда я не вытерпел — задрожал от соболезнования, заорал, закричал что было силы.
— Эх, ты! — сказал мне со стоном Мнесилох. А другой палач ударил меня кончиком кнута.
— Стойте! — Это явилась Артемисия. — Царь царей приказал немедленно заключить этих перебежчиков в корабельную тюрьму. Освободите старика. Скорей!
Палачи отступили.
— А ты, царский слуга, — обратилась она к мидянину, — ступай доложи сыну богов, что, несмотря на пытки, перебежчики настаивают на своем.
Мидянин недоверчиво проворчал, помедлил, но отправился.