- А Килик? Ведь Килик жив и верховодит храмом. А народное собрание приняло закон, чтобы всех рабов, разбежавшихся во время войны, возвращать прежним хозяевам.
- Но я же не просто сбежал, я воевал и имею награды. Что ты, Мнесилох, чепуху болтаешь? А помнишь, как ты укрощал Килика одним упоминанием о сокровищах, похищенных при Марафоне? Нельзя ли как-нибудь выяснить дело с тем, чтобы Килика сразить окончательно?
- Кто же после Саламина, Платой и Микале помнит о Марафоне? Да и Мнесилох уже стар, не способен возвысить голос в народном собрании. А дряхлого льва и муха обидит. Впрочем, сынок, конечно, я помогу тебе всем, что будет в моих слабых силах. Лучшее ведь, что есть у человека, - это верный друг.
Э, Мнесилох, теперь утешай не утешай, а испортил настроение человеку. Я гладил по голове маленькую Мику; она укачивала первую в своей жизни куклу, которую я привез ей из Милета. А ведь правда, как я упустил из расчетов Килика?
- Что же ты теперь? - промолвил Мнесилох. - Торговлю откроешь или заведешь мастерскую? Или, быть может, останешься во флоте?
- Ну нет, я навоевался, хватит с меня! Торговля, мастерская - это тоже не по мне. У меня иные планы. Пока я о них умолчу; надеюсь, что Фемистокл, Ксантипп и другие демократы мне помогут.
Сгорбленный нищий, опираясь на костыль, просил милостыню. Слуга стал гнать его, размахивая салфеткой, но Мнесилох вынул медную монетку и дал нищему, а я кинул серебряную.
И вдруг я вспомнил: хитро прищуренные крестьянские глаза, лицо, выдубленное ветрами и солнцем под цвет каштана... Да ведь это Иолай, тот самый, который когда-то вез раненую Мику через Эгалейские пущи!
- Иолай, это ты? Ты меня не узнаешь? Что с тобой случилось, старый товарищ?
- Не узнаю, не узнаю... - бормотал Иолай, торопясь уйти; видимо, ему не нравилось, когда его узнавали старые знакомые.
- Да ведь это я, Алкамен. Помнишь, мальчик, который дрался с варварами в ночь перед Саламинской битвой. Помнишь, как ты вез в колеснице раненую девочку и потом конь твой пропал?
Лицо нищего замкнулось в сеть морщин. Казалось, он соображает, выгодно или невыгодно признавать.
- Да, да, отважный мальчик, бедная девочка. Трудно признать, конечно... Годы прошли... Такой красивый, видный юноша стал, настоящий господин...
- Ну хватит, старик, дурака валять, - прервал я. - Раб, налей чашу и подай этому человеку.
Слуга, не скрывая презрения, подал. Иолай не стал отказываться, выпил единым духом, высморкался, стал разговорчивым:
- Помнишь, я говорил тогда? Так и вышло: дом сожгли, виноградник вытоптали, лошадь пропала, семья разбрелась.
- Разве тебе город ничего не выделил из трофеев?
- Нет, ну как же, зачем гневить богов? Дали денег на постройку нового дома, дали даже раба из мидян, слава Фемистоклу! Но виноградник и сад не вырастишь за один год, а жить чем-то надо! Хорошо соседу моему Терею. Помнишь, здоровый такой был малый? Он и золото припрятал, и рабов сохранил, и новых пригнал. Взялся за торговлю, винодельню открыл. Занял я у него раз, занял два - запутался в долгах. Выгнал он меня из моего домика - даром что я ему родич и сосед... Вот и хожу.
Прикрываясь от солнца заскорузлой ладонью, Иолай жаловался на неурожаи, на болезни, на засилье богачей, на питьевую воду, которая вдруг стала кислой, и на соль, которая стала пресной.
- А девочка та, помнишь? - разливался он. - Наверное, слава Артемиде, жива и здорова? Наверное, невестой твоей стала, зря ли ты о ней заботился?..
Что-то в его облике стало льстивое и противное. Это был новый тип городского прихлебателя - не такой, как прежний Мнесилох, насмешливый и независимый, а новый - жадный и заискивающий перед сильными.
- Ты бы, друг Алкамен, пожертвовал еще серебряную тетрадрахму - я бы за ваше счастье жертвы бы приносил, курения бы жег.
Я не слушал его. Тень печали пронеслась передо мной и на мгновение заслонила солнечно-синий, радостный день.
- Вызови носилки, - приказал я слуге харчевни. Я хотел прокатить старика Мнесилоха. После войны появились у нас в Афинах дельцы, которые сдавали внаем носилки.
Мы уселись. Старик нарочито охал, когда мы его подсаживали. Уж очень хотелось ему показать всем присутствующим: вот, мол, как заботится о нем его приемный сын! Пока мы колыхались под плотным пологом в полумраке и прохладе, я смотрел на видневшуюся в прорези шею одного из рабов, несущих носилки. По ней катились крупные капли пота, мускулы вздулись и изнемогали от напряжения. В этой же прорези виделся залитый светом, утопающий в зелени город, и мне было радостно оттого, что солнце, оттого, что звенят деньги, оттого, что впереди свобода и длинная интересная жизнь.
Вот некрополь - город мертвых. За вереницей скорбных кипарисов глухая стена, и там под навесом листвы - памятники, плиты, надгробия, урны.
Могила Мики видна издали - она стоит на холме. Это плита, на которой искусно изваяна девушка, примеряющая ожерелье.
- Мнесилох, останьтесь тут с девочкой. - Я стал подниматься, захватив с собой охапку цветов, чтобы рассыпать на могиле.
Огромные прозрачные листья кленов растопырили лягушачьи лапы; сквозь крону акаций проникали солнечные нити, играли на летучих паутинках. Здесь было безлюдно, как в те далекие годы, когда мы с Микой спасались от грозы где-то неподалеку. Щебетали птицы. Одна, певунья, беззаботно разливалась трелью, другая скромно посвистывала, наверное, трудилась, добывая себе корм.
Где теперь ты, Мика? У бессмертных ли во дворцах Олимпа, или в Аиде блуждаешь скорбной тенью, как повествует Гомер? Или ты в этой траве, в этих солнечных зайчиках, в пенье птиц?
Что такое? Там, в ограде могилы, голоса. Ага, там Эльпиника, невеста Полигнота, вот кто! Она принесла с собой левкои и гиацинты. С ней какой-то мужчина. Они возжигают огонь. Вьется голубой дымок - готовятся к жертвоприношению. Кто же этот мужчина?
Да ведь это брат Эльпиники, Кимон! Как всегда, статный, важный не по возрасту, с неподвижным взглядом суровых глаз - настоящий потомок богов, эвпатрид.
Стойте, ноги! Что мне идти туда? Живая Мика была только со мной, мертвую у меня отняли. Остался мне колченогий старик Мнесилох, беспомощный, беззубый, и с ним маленькая сиротка.
- Ты куда, Алкамен? - шамкает старик. - Пойдем с нами, проведем вместе сегодняшний вечер.
- Нет, я приглашен сегодня в дом Эсхила. Поэт будет читать нам новую трагедию.
ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
Театр Диониса перестраивался: вместо сгоревшего деревянного вырастал каменный. Поэтому трагедию Эсхила "Персы" мы разучивали на зеленых лужайках нового парка Академии, где возвышаются памятники героям, где юноши-эфебы упражняются на палестрах, где блуждают философы с толпами восторженных учеников.
В новой трагедии персидская царица Атосса ждет вестей от Ксеркса. Прибывает вестник и рассказывает о трагической гибели флота при Саламине и позорном бегстве царя царей. Я играю царицу. На этот раз играю уже не так вдохновенно, как раньше.
Теперь под руководством Эсхила и старого актера Полидора я рассчитываю каждый шаг, десятикратно повторяю каждое движение. Царица должна быть красива? Я вспоминаю Мику и стараюсь подражать ее гордой походке. Царица страдает? Я стараюсь вспомнить, что пережил я, когда увидел, как из-под повязки на спине Мики сочится кровь.
Вот и день Великих Панафиней. Толпы праздничных граждан и гостей идут по улицам, несут пальмовые и миртовые ветви.
Я готовлюсь: надеваю парчовое платье, обуваю котурны на острых каблуках. С улыбкой вспоминаю нашу старую тесную каморку в сгоревшем театре.
- Алкамен, как - это ты?
Чей же это такой мучительно знакомый, скрипучий голос? Это старый жрец Килик, еще более косопузый и еще более оплывший, смотрит на меня глазами зачарованной жабы.
- Да, это я! - отвечаю я дерзко. Килик кашлянул и удалился, потому что в театре теперь распоряжаются другие, и хореги уже кличут актеров на сцену.