Оба долго молчали. Наконец Люба осторожно произнесла:
— Мы так хорошо жили, Сережа…
Сергей не отвечал, медленно поглаживая ее плечо.
— Наша семья была самой счастливой в Черемшанке, — продолжала Люба. — Я так думала…
Люба молчала, надеясь, что он заговорит, откликнется.
— Сереженька, что с гобой?
— Не знаю. Люба, — грустно проговорил Сергей. И хотя Люба уловила в его словах подтверждение тех слухов, в которые не верила, или убеждала себя, что не верит, она почувствовала облегчение: в голосе мужа звучала искренность, обещавшая семье прежний мир и радость. И уже смелее Люба произнесла:
— А я знаю — Алка Уралова…
Сергей молча улыбнулся в темноте, и Люба догадалась об этом.
— Ты чему улыбаешься?..
— Так. Смешно бывает в жизни. Я ведь чуть на свиданье к ней не ушел сегодня…
— Сережа! — невольно вырвалось у Любы.
— Ничего, Любка. Разве я виноват? Пройдет все…
Сергей провел рукой по волосам Любы и вдруг ощутил, как на виске жены под его пальцами бьется живая маленькая жилка.
А в это время за Касьяновой падью, там, где весной жег костер Сергей Хопров, медленно ходила взад-вперед по небольшой полянке Алка Уралова. Потом опустилась на землю, обхватила руками колени и так застыла…
Неслись из леса ночные звуки. Где-то в черной чащобе жутко кричали совы; печально плакала за лесом в болоте выпь. Но Алка Уралова ничего не слышала.
Где синеют в траве васильки…
тихо и печально пропела она. Помолчав, начала снова:
Где недавно горели костры,
А теперь стынет только зола…
Над лесом нежно зарозовел край неба. Черная ночная мгла стала синеть. Оттуда, где начинался день, прилетел ветерок и стих, запутавшись в верхушках сосен. Перестали кричать совы. В безмолвии слушал лес, как рождалась новая Алкина песня.
Где весною горели костры,
А теперь стынет только зола,
Где уже отцветают цветы,
Я любимого долго ждала…
Слова песни еще с трудом ложились в строку. Еще фальшивят рифмы, и как-то сбивчиво, несмело звучит мелодия. Но скоро, может быть, сегодня же, когда расцветет день, новая песня смело взлетит над деревней, опять удивит людей и по-разному отзовется в их сердцах.
А пока Алка сидела, не шевелясь, обхватив руками колени, чуть склонив голову.
Маленькие редкие слезинки медленно прокатывались по ее обветренным горячим щекам и, не успев упасть на землю, высыхали.
Рано утром старый Максим Теременцев, разыскивая в лесу отбившегося от табуна жеребенка-трехлетку, наткнулся на неподвижно сидящую Алку Уралову.
— Э-гей, девка! — окликнул он, но Алка не повернула даже головы, будто не слышала… Старик сполз на животе с незаседланной лошади, привязал ее к деревцу и подошел к Алке.
— Жеребчика не видела тут? С белой отметиной на лбу? Куда запропастился, анафема…
Все так же сидела Алка, немигающими глазами смотрела в одну точку перед собой. Старик опустился рядом на траву, не торопясь достал трубку.
Трубка у деда Максима была особенная, похожая на кубик со сбитыми краями, в который воткнули длинный согнутый гвоздь. Старик уверял, что сделана, она из корня «райского» дерева. Трубка давно почернела, обуглилась и в двух местах прогорела. Дед Максим выстругал из вереска два колышка и забил дыры. Каждый в Черемшанке знал, что от этого его трубка несколько потеряла свой вкус, но все равно курить из нее «одно блаженствие и прост-таки бальзан для души». Оттого, видимо, и дымил Теременцев на всю деревню день и ночь.
— Должно, давно тут сидишь? — осведомился старик у Алки, не спеша набивая трубку самосадом из кисета.
— Давно, — Алка подняла, наконец, голову, удивленно посмотрела на Максима Теременцева.
— Ишь ты… А зачем сидишь?
— Счастье хотела высидеть. Не пробовал?
— Я-то пробовал. Да высидел не счастье, а болесть одну…
— Уходи, дедушка, отсюда, — тоскливо попросила Алка.
Максим Теременцев в ответ только хмыкнул, долго сосал трубку, почесывая бородку.
— У меня, девка, вопрос к тебе один есть… обстоятельный и сурьезный больно…
— Какие у тебя вопросы могут быть? Как болезнь твою лечить? К доктору иди.
— А как же не может быть вопросов, — продолжал старик, посапывая трубкой. — На конце жизни их много накапливается. А ко дню смерти надо иметь полную ясность во всем, чтоб умереть спокойно…
Алка молча легла на спину, вытянула онемевшие ноги, заложила руки за голову и стала смотреть на зеленое утреннее небо.
— Сережку-то не окрутила еще? — спросил вдруг старик.
Алка порывисто приподнялась. Но тут же глаза ее как-то сразу потухли, губы сложились в презрительную усмешку. Девушка снова легла на спину.
— Нет еще. Ты что, указчик мне, что ли?
— Так ведь Люба Хопрова, жена Сергуньки, мне внучкой доводится. И дети опять же у него. А Сергунька — что? Он из бабьего теста сделанный. Мягкий. А ты, бессовестная, детей сиротами оставить хочешь.
Вскочила Алка, отбежала в сторону, прижалась к сосновому стволу щекой и грудью, обхватила его руками, точно собираясь выдернуть. Дед Максим торопливо сунул в карман недокуренную трубку.
Алка бросила быстрый взгляд на лошадь, потом на старика… С силой оттолкнувшись от дерева, девушка в несколько прыжков очутилась возле лошади, вскочила на нее и понеслась по узкой, давно заброшенной, заросшей травой лесной дороге.
— Расшибет! Расшибет!.. Незанузданная она… — хрипло прокричал ей вслед Максим Теременцев.
Но Алка уже ничего не слышала.
Рассказывают: прошлой замой на плоскую соломенную крышу овчарни по наметанным под застрехи сугробам зашел ночью голодный волк и провалился внутрь. Шел окот овец, и Алка сутками находилась на ферме.
Услышав в овчарнике шум, Алка взяла лампу и вышла из родильного помещения. Почуяв человека, заметался зверь по закуту и бросился на другой конец двора к зияющему в полутора метрах от пола открытому окошку, в которое заглядывало несколько озябших звезд. Вскрикнула Алка, схватила подвернувшиеся под руку грабли и, не соображая, что делает, тоже побежала к окошку.
Человек и зверь почти одновременно очутились у окна. Но все-таки опередил зверь и с ходу прыгнул в синеющий просвет. Но то ли слишком отощал волк, то ли страх отнял у него силы — передние, обледенелые лапы зверя только царапнули по нижнему вырезу окна, и он, на мгновение повиснув на стене, медленно пополз вниз. В это время его и ударила Алка граблями по голове. Зверь упал на пол и кинулся вглубь двора. Испуганно и жалобно кричали овцы.
Неизвестно, чем кончился бы этот необычный поединок. Но услышали встревоженный крик овец колхозники, прибежали в накинутых прямо на нижнее белье полушубках, кто с ружьем, кто с вилами…
Позже всех прибежал Максим Теременцев, в больших резиновых сапогах, в байковых кальсонах и коротенькой фуфайке, выставляя вперед старинную двустволку, которая лет тридцать как не стреляла и годилась разве только вместо костыля. Но волк уже лежал на полу плоской бесформенной лепешкой, точно проколотый воздушный мешок, из которого наполовину вышел воздух. Из ноздрей зверя еще текла струйка густой черной крови. Все почтительно расступились и пропустили старика вперед. Этому была причина: в молодости Максим Теременцев считался лучшим волчатником в округе.
— Кто? — отрывисто спросил старик, ткнув носком сапога в обмякшее волчье брюхо.
Ему молча показали на Алку, которая все еще никак не могла придти в себя и стояла у окна, судорожно сжимая в руках грабли.
— Дура! — закричал вдруг старик. — С граблями на волка! А вот вилы.
И впрямь — у стенки стояли вилы-тройчатки с острыми, как шилья зубьями.
— Однако, здоров, чертяка! — восхищенно пробормотал старик, переворачивая зверя. Потом, не разгибаясь, схватился за свои колени: — Батюшки! Морозище-то проклятый… Поморозился ить я, ребятушки!